— Никто, — сказал он. — Потому что Пат О'Брайен никогда не существовал. Чего ты стоишь с разинутым ртом, Миккель? Сядь! Ты же дрожишь весь, как лист.
Но Миккель не хотел садиться. И вообще ему надо бы выйти. Вон овечка блеет, и…
Человек, который не был Патом, поймал Миккеля за руку. Он стал еще строже прежнего и хотя выглядел усталым, но пальцы у него были сильные.
— Никуда ты не пойдешь, Миккель Миккельсон. Садись!
— Не буду сидеть! — вскричал Миккель. — Пустите!
— Я понимаю, — продолжал гость. — Ты подумал так: этот Пат отыщет тебе отца — замечательного отца, которого ты себе придумал, когда лежал и мечтал вон на той кровати! Дурачок! Послушай, что я тебе скажу: твой отец был плут и мазурик! И не отворачивайся, Миккель Миккельсон, не прикидывайся, будто не слышишь. Бездельник он был, никудышный человек! Вот и скажи теперь: был бы ты ему рад, такому?
Миккель вырывался, но незнакомец держал его крепко:
— Отвечай! Да не криви душой, Миккель Миккельсон! Если бы отец заявился сюда нищий, как крыса, как бы ты его встретил, а? Кинулся бы ему на шею? В лохмотьях, словно старьевщик, и без гроша в кармане… Чем бы ты после хвастался в школе, а? «Вот мой отец!» Сказал бы ты так, Миккель Миккельсон? «Бывший матрос с затонувшего брига „Три лилии!“» А? Сказал бы? «Только что домой вернулся, принес мешок тряпья и двенадцать медных грошей!» Нет, дорогой Миккель, ты бы плюнул в его сторону, вот что бы ты сделал!
Миккель нахмурился, сердце его бешено колотилось.
— А не плюнул бы, так, во всяком случае, молчал бы и стыдился такого отца, — продолжал гость. — Вот почему даже лучше, что Пат умер.
— Нет… нет… — забормотал Миккель.
— А как бы ты поступил? — робко спросил незнакомец.
Миккель посмотрел на человека, который не был Патом, потом на фотографию отца на стене, под засиженным мухами стеклом, и на глазах его появились слезы. Он думал о белом коне, который никогда не будет шагать через Бранте Клев, о противных ребятишках в деревне, которых никто не проучит…
— Я… я бы угостил его кофе, — тихо произнес Миккель, — и накормил бы, если бы он пришел голодный. А после…
— После?.. — подхватил человек.
— После я показал бы ему, что лежит у меня в дуплистой яблоне возле сарая.
— Что же у тебя там лежит, Миккель? — Голос незнакомца звучал чуть слышно.
— Вообще-то об этом только ему можно знать, — сказал Миккель. — Вот. Но так и быть: у меня там десять серебряных риксдалеров. Учитель Эсберг дал, когда я два года назад вытащил из проруби Туа-Туа. Я сверху чернильные орешки положил, чтобы серебро не почернело. Говорят, помогает.
— Что же ты сделаешь с риксдалерами?
— Отцу отдам. Если они ему нужны… и если я ему нужен. У меня заячья лапа в правом башмаке, да он, верно, забыл. А придется рассказать… Кто его знает, может, он тоже плюнет и закричит: «Хромой Заяц», как в деревне кричат.
Гость закурил новую сигару, и дым попал ему в глаза.
— А я на его месте остался бы, — неуверенно произнес он. — Десять риксдалеров — не так уж худо! Да к тому же ведь ты говорил, что Петтер Миккельсон тоже не с пустыми руками домой направлялся. Правда, что у него было, попало в карман Симона Тукинга. Может, и Симон, вроде тебя, в дупло спрятал.
Незнакомец стоял, опираясь рукой о печку; дым все сильнее ел ему глаза.
— Вот так-то, — сказал он и вытер лицо рукавом.
Комок паутины на левой щеке отлепился и упал на пол.
Миккель сидел, зажав ладони между коленями, и молча глядел на незнакомца.
— А впрочем, что сказал бы Петрус Юханнес Миккельсон, об этом только он один знает… — заключил гость. Внезапно он громко скомандовал: — А ну, ставь кофе, Миккель Миккельсон! Не реви, как баба!.. Еда тоже есть — вот она, в сумке!..
Миккель только моргнул в ответ. Впервые в жизни он видел, чтобы взрослый мужчина плакал.
Погода в тот день выдалась какая-то нескладная. Тучи то находили, то исчезали опять. Солнце то выглядывало, то снова пряталось. Как раз в этот миг яркий луч упал из окна прямо на фотографию отца на стене. За грязью и следами от мух показалось широкое бритое лицо с плутоватыми глазами. Хоть и старая была фотография, но на левой щеке Петруса Юханнеса Миккельсона отчетливо виднелась бородавка.
Такая точно, как у человека, который стоял возле печки.
— Вы вернулись домой навсегда, отец?! — прошептал Миккель.
— Навсегда, сынок, — ответил человек у печки.
Глава двадцать вторая
КТО ТАКОЙ ЮАКИМ?
Что скажет бабушка Тювесон?
Ведь она ничего не знает: ни что Бранте Клев раскололся, ни что вернулся Петрус Миккельсон.
Бабушка с самого утра стояла в овчарне у богатея Синтора и стригла овец. Овцы жалобно блеяли. Кому приятно остаться без шерсти в такую холодную весну? Бабушка стригла, присыпала царапины золой и принималась за следующую овцу.
В обед она зашла на кухню богатея Синтора и получила одну сельдь и одну картошину. Бедняки в ту пору ели не густо. А пить хочется — вон она, вода, в ведре.
Уже вечерело, когда бабушка показалась на Бранте Клеве — сгорбленная, усталая. Боббе не выскочил ей навстречу, как обычно. «Должно, у печки лежит, — подумала она, — блох гоняет».
Из трубы поднимался дым. «Ага, — сказала себе бабушка, — Миккель поставил картошку. Это хорошо. У меня в кладовке лежит кусочек солонины, вот и устроим пир».
Если бы не беда с жильем, то живи да радуйся… Но ведь через два дня придут сносить. И плачь не плачь — легче не будет.
Скрипнула дверная ручка. Скоро ее не будет — и самой двери тоже…
Бабушка вошла на кухню и… остолбенела.
Стол был накрыт: зельц, колбаса, сыр, свежий хлеб, блестящий кусок солонины на бумаге… чего-чего только нет! Даже масло! А дух какой! Кофе — настоящий, не бедняцкий, не из жареного зерна.
«Так, понятно: я умерла, — решила бабушка. — И в рай попала, слава богу. Но кто без меня за мальчонкой присмотрит?» Вдруг она увидела Миккеля. Он сидел перед ней цел-целехонек и уписывал солонину. «Так, значит, и он помер, бедняжечка, и тоже в рай попал. Или я жива? Так как же?..»
У бабушки подкосились ноги, она села.
Кто-то вовремя подставил ей стул. Тот же «кто-то» сказал:
— Вам, мама, небось сахарку побольше положить, как бывало?
Бабушка подумала: «Это голос моего сына, покойного Петруса Юханнеса, который потонул у Дарнерарта. Значит, мы все померли. А кофеек-то в раю настоящий, по запаху слышно!»
Но вот туман перед глазами рассеялся, все стало на место, только в голове что-то жужжало. Бабушка сидела за столом и пила кофе с блюдечка.
Верить своим глазам или нет? Бабушка Тювесон верила. Прямо напротив нее сидел с сигарой во рту Петрус Юханнес Миккельсон. Восемь лет пропадал, шутка ли! Бабушка всплакнула, кофе остыл.
— Подумать только, вернулся отец твой, Миккель! — сказала она.
Миккель сидел возле печки. Он был рад без памяти и все-таки не совсем рад.
— Ты не видел, как он на две сажени за камнем нырял, говорил он отцу. — Другой такой собаки на всем свете не было. Знаешь, что Мандюс Утот потом рассказывал?
Нет, отец не знал.
— Мол, когда порох взорвался, Боббе улетел верхом на камне. Летит, правит хвостом и кричит: «С дороги! Беззубая шавка в Испанию едет!» Ну почему все взрослые так врут?
— Все? — Отец посмотрел в потолок.
— И ты, — сказал Миккель.
— Чего уж… — Миккельсон-старший прокашлялся. — Иной раз приходится ради доброго дела.
— Когда про негра рассказывал? — спросил Миккель.
— Хотя бы, — ответил отец.
— Или когда сочинил про говорящую зовутку? — продолжал Миккель.
— И тогда тоже. Зато про судовой журнал чистую правду сказал, каждое слово истина. Не будь его, не выплыл бы я к Дарнерарту и не сидел бы здесь. Я, как выкарабкался на берег, сразу подумал: эта книга счастье приносит, Петрус Миккельсон. С того дня не расставался с ней. И в Клондайке, на приисках. Мечтал вернуться домой барином, а не оборванцем.