Выбрать главу

— Будешь жить с нами в каморке, — сказал он, подталкивая ее в лодку. — Да не прыгай так, потопишь нас обоих. Я не знаю стихов от наводнения в лодке.

Овечка улеглась смирно между скамейками, и они отправились домой, к бабушке и Боббе.

Миккель все лето запасал сено и вереск, чтобы Ульрике не голодать зимой. И все-таки он и овечка думали: «Продержать бы Синтора всю зиму на одном вереске — глядишь, смог бы проходить в двери прямо, а не боком, не пришлось бы брюхо подтягивать да дыхание затаивать».

Бабушка прибила рысью шкуру гвоздями над фотографией Петруса Миккельсона. А Миккель сел на скамеечку у плиты и не успел опомниться, как в голове у него слржился стишок. Он отыскал огрызок карандаша, нашел кулек из-под муки и записал на кульке:

Стихи, сочиненные Миккелем Миккельсоном

29 августа 1891 года

Рысь по берегу неслась,А вверху овца паслась.Миккель камень приволок,Приготовился, залег.Рысь-воровка — прыг!Но как раз в тот мигМиккель камень вниз свалилИ воровку задавил.

«Миккель Миккельсон собственноручно», — подписался он большими кривыми буквами.

Вообще-то ему было жаль рысь. Миккель любил животных; к тому же у нее были такие красивые кисточки на ушах и такая мягкая шерсть. Но тут он посмотрел на Ульрику и спросил себя: «Значит, пусть бы лучше сожрала Ульрику, так, что ли?» На всякий случай, он приписал внизу: «Сия рысь убита для самообороны. Што и подтверждает Миккель Миккельсон чесным словом».

Зима тянулась долго. Ульрика спала возле Боббе, Боббе возле Ульрики. Однажды через залив прошли по льду три лисы. Миккель сидел на подоконнике и видел их. Они покружили возле сарая, но там было пусто. Тогда лисы отправились дальше, в курятник Синтора, и загрызли одиннадцать породистых кур.

А вот рысей он больше не видел. И никто во всей округе не видел.

Настала весна, по Бранте Клеву побежала вниз талая вода. На постоялом дворе кричали под застрехой скворчата.

Пробилась травка, и Ульрика Прекрасношерстая запрыгала на воле — худая, как деревяшка, потому что весь последний месяц она ела один вереск да черствые горбушки.

Сперва они привязали ее к колу возле дома. Но Ульрика бегала вокруг кола, пока не намотается вся веревка, и падала от головокружения. Веревка была слишком короткая, а трава чересчур редкая.

— Ее надо в лес пустить, — решила бабушка. — Отвяжи овцу, Миккель. В лесу она хоть несколько травинок, да найдет. А вечером покличем домой.

И овечка побежала в лес. Боббе побежал было с ней, но наверху Бранте Клева повернул назад, лентяй этакий!

Правда, он немного поскулил вслед Ульрике. Миккель попытался сочинить стихи про этот случай, но не мог придумать рифму к словам «Ульрика» и «голодная». Так и бросил.

К тому же вечером овечка вернулась. Бабушка Тювесон взяла ломоть хлеба, вышла за дом и покликала:

— Рика-рика-рика!..

Боббе лаял. Миккель бил в жестянку. Ульрика выскочила из леса и пустилась вприпрыжку вниз по склону. Все трое решили, что она уже стала немного толще.

А вечером седьмого дня овечка не вернулась. Бабушка кликала и Боббе лаял, пока не осипли оба. Миккель всплакнул, потом швырнул жестянку прочь и побежал вместе с Боббе в лес.

Кто хоть раз бывал в Брантеклевском лесу, никогда его не забудет. Там есть сосны почти до луны. Там есть трясина, которая засасывает людей, и бездонное озеро. А лосей и оленей — как трески в море.

В ту пору во всем лесу был только один дом. В нем жил Эмиль-башмачник, первый мастер в округе шить туфли и делать овечьи ошейники. Дом Эмиля стоял возле озера, а в озере обитал водяной.

В те времена люди верили в леших, водяных и прочую нечисть. Когда сбивали масло, то на сметане чертили крест, чтобы масло не прогоркло. А если кого одолевали бородавки, то натирали их салом, а потом прятали сало под камень и читали заговор:

Бородавку забери,В сундуке ее запри,Затолкай ее в бутыль,Затопчи в золу и пыль.

И верили, что помогает.

Местному водяному было шестьсот лет. Так говорили сведущие люди и добавляли, что у него вместо вело* водоросли, а нос длиннее весла.

Что правда, а что ложь? Миккель шел вокруг озера и звал Ульрику. В конце концов он вышел к дому. Эмиль сидел на крылечке и приделывал застежки к ошейнику. Рядом лежала новая веревка с крюком на конце. Возле крыльца торчали в земле ржавые ножницы для стрижки овец.

Боббе зарычал.

Эмиль был туг на ухо, и кто хотел с ним говорить, должен был писать на грифельной доске, прибитой к стене гвоздем.

Миккель написал: «Эмиль, не видел беглой овцы? Она не стриженая, моя, Миккеля Миккельсона».

Эмиль скосился на доску, потом покачал головой.

— А лис видал — на той неделе, — сказал он и замахнулся на Боббе ошейником. — Троих сразу! А когда лисы втроем ходят, с овцой сладят. А то, может, в озеро свалилась.

У Миккеля по спине пробежала дрожь — ведь озеро-то бездонное. Он хотел поймать Боббе, но тот отскочил в сторону, боялся, что привяжут. Боббе нырнул под крыльцо, заскулил, потом вдруг метнулся к хлеву под скалой. Дверь в хлев была прочно заперта. Тогда Боббе подскочил к Эмилю и сердито щелкнул клыками.

Эмиль заворчал, отбиваясь ошейником:

— Если вы не боитесь водяного и у вас есть канат в пять верст длиной, то привяжите кошку и поищите в озере!.. И вообще — кыш отсюда! Не выношу псиного духа! И овечьего тоже. Брысь, псиное отродье!

Боббе попытался схватить Эмиля за ногу, но башмачник запустил в него горстью земли, и пес с лаем побежал вдогонку за Миккелем.

— Не такой уж он сердитый, каким кажется, — объяснил Миккель Боббе, когда они остановились по ту сторону озера. Один живет, вот беда. Ему бы собаку завести. А может, овечку?.. Да, а зачем ему вдруг ошейник понадобился? А, Боббе? И ножницы?..

Озеро было черное, как уголь; последние лучи солнца осветили три клока белой шерсти на воде. Боббе залаял.

Под вечер Миккель Миккельсон и его пес вернулись домой. Бабушка стояла на дворе, но уже не кликала Ульрику.

— Видать, сгинула наша Ульрика, — сказала она.

— Видать, так, — сказал Миккель.

В ту ночь обитатели постоялого двора никак не могли уснуть, даже Боббе не спалось. Луна светила в окно на шаткий дощатый стол и на стену, где висел в рамке, под стеклом, портрет отца Миккеля.

— Господи, коли не хочешь прислать отца домой к рождеству, то верни хоть Ульрику на Ивана Купалу *, - попросил Миккель.

В полночь кто-то поскребся в наружную дверь. Миккель сел. Снова — точно когтем или лапой. Он вспомнил, что говорил Эмиль о лисах, и похолодел, пальцы сжались в кулак.

Что, если лиса? Влепить бы ей заряд свинца. Проклятая тварь! Эх, почему он не мужчина — было бы ружье…

Миккель отыскал в углу старый черенок от лопаты. Сойдет… Чу, снова скребется…

Боббе уснул. Бабушка тоже. «Фью-ю-ю, фью-ю-ю», — доносилось с кушетки у плиты, словно ветер свистел в трубе.

— Ну, рыжая, тварь ненасытная, отомщу я тебе за Ульрику! — шептал Миккель.

Дверь была незаперта и открылась сразу, жутко скрипнув на ржавой петле. Над Бранте Клевом висела желтая луна.

Черенок задрожал в руках Миккеля: прямо к нему через двор ковыляло невиданное чудовище. Миккель прикусил губу, чтобы не закричать.

Задняя часть чудовища была овечья — с густой, пуши

* Иван Купала — древний праздник, день летнего солнцестояния.

стой шерстью. Передняя?.. Пожалуй, тоже овечья, но куда подевалась шерсть? Глаза отсвечивают красным в лунном свете, а голос знакомый. На шее чудища новехонький ошейник из бычьей кожи. Где-то он уже видел этот ошейник.

— Ульрика! — шепнул Миккель. — Ульричка…

В следующий миг он стоял на коленях на холодной каменной ступеньке, а в уши ему тыкалась овечья мордочка.