Написав и опубликовав первые части романа, он надолго вынужден был отвлечься от этой работы и от письменного стола вообще. Его захлестнула общественная деятельность, работа в Союзе писателей. Он надеялся, верил, хотел сделать в этой сфере своей жизни как можно больше хорошего — он очень любил советскую литературу, знал ее огромные возможности, верил в то, что их можно развить, поддержать, уберечь, надеялся, что сумеет это сделать, И действительно, он много сделал, не жалея себя, своего времени, своих сил.
Так прошло года два, и в Фадееве затосковал писатель, Весной сорок первого года он взял творческий отпуск на несколько месяцев для того, чтобы вернуться к работе. Писатель, берущий творческий отпуск для того, чтобы писать, — это, пожалуй, характерно только для нашей действительности.
Он уехал на дачу, с удовольствием достал и развернул все папки, тетради, записные книжки — все, что было связано с «Последним из удэге», с радостью встретился с милыми ему героями, и работа пошла сразу, свободно, весело, легко, как никогда. Он с ходу написал начало пятой книги романа, те несколько глав, которые теперь известны: детство, юность и любовь заглавного героя, удэгейского юноши Масенды. На этих блистательных по сжатости и силе чувства страницах явственно предчувствуется конец «внеисторического» существования удэгейцев и увлекательное будущее Масенды, человека XX века, который неизбежно примет участие в его великих событиях. И так ему хорошо работалось, так далеко виделось, так широко думалось, что он чувствовал, что напишет книгу одним дыханием. Настолько уж он выносил ее, что знает, как писать каждую главу, каждую страницу. С такими ощущениями он поднялся в свою рабочую комнату в воскресное утро прохладного еще июня и сел к столу, полный радости от желания работать. И в это утро началась война. На другой день Фадеев уже совмещал работу в Союзе писателей с работой в «Правде», и все пошло совсем в другом ключе, совсем в другом ритме.
В первые военные годы, среди своих сложных обязанностей и обстоятельств, он всегда помнил и думал об «Удэге», охотно читал друзьям вдохновенные главы пятой книги, мечтал о том времени, когда вернется к этой работе. Она стала для него почти что символом мира и счастья. Ему так и не удалось добраться до этого мира и счастья.
«Последний из удэге» так и остался не дописанным. Я уже никогда не смогу подробно — как он любил — рассказать ему, как вспомнилась мне эта книга на другом полушарии, на далекой арауканской земле, на обратном пути из индейских поселений в город Темуко.
Вернувшись в город, мы прощаемся с нашими любезными спутниками, супругами Ульоа, — они должны возвращаться в Консепсьон.
Мы побывали и у более богатых мапуче. Выехав под вечер в другую сторону от Темуко, проехав километров пятнадцать, оставили машину на шоссе и пошли пешком по проселку, по тропинке в овсе. Кое-где в поле растут кусты, редкие купы деревьев. Какой-то дом в стороне, одинокий дом в поле, оттуда гремит собачий лай… Нет, мы идем мимо и дальше. Довольно сложно, с помощью кольев, положенных здесь, очевидно, именно для этого, переправились через болото и очутились на поле, с которого уже было видно чье-то человеческое жилье. Вот и собаки залаяли, почуяв чужих, и навстречу нам по дороге идет старая индеанка в темной шали с каймой, в традиционных серебряных украшениях, с лицом приветливым и мудрым, снова таинственно знакомым с детства. Это Мадре Франсиска, говорит Нельо, а старуха приветствует нас и заводит в большую темную руку. Тут две ее дочери и маленький внучек. Молодые женщины одеты более современно, но у младшей больные глаза.
— Она и вся-то больная, — жалуется старуха.
Рука большая, просторная, прибранная. Посредине высится очаг. Здесь не живут, не спят, только готовят пищу, едят. Спят во второй, соседней, руке. Пока мы беседуем о том, о сем, слышно, как, постукивая копытцами, возвращаются на ночь овцы. Вокруг нас в полумраке все шевелится, шуршит, потрескивает и попискивает это устраиваются на ночлег в соломе куры с цыплятами-подростками.
Нас заводят во вторую руку. Там стоит огромная железная кровать, на ней в тряпье уже кто-то копошится. Появляется одни из сыновей старухи — очень заинтересованно и приветливо здоровается с нами; он — общественный деятель в местных масштабах. Другой парень загоняет скотину.
У этой семьи двенадцать гектаров земли, два быка и две коровы, пятнадцать овец, много птицы. Это уже благосостояние в сравнении с жизнью окружающих, но все-таки нужда и болезни. Эти люди могли бы быть богатыми, но не получается, потому что нет машин, нет удобрений, не хватает денег для их приобретения. Все дорого, и земля обрабатывается плохо, урожаи невысокие, еле сводят концы с концами.
Мы уходим в глубоких сумерках. Темнеет быстро и густо, и, чтобы избежать трудного перехода через болото, наши спутники ведут нас в обход, более долгим путем, зато посуху. Хозяйский сын провожает нас, выводит на дорогу и прощается. И вот мы идем во мраке летней ночи тропинкой вдоль оросительной канавы. Вода в этой канаве принадлежит местному латифундисту — помещику, индейцы не имеют права пользоваться ею. Свежо — я в шерстяной кофточке, кажется, впервые за всю поездку. Ночное поле чирикает, посвистывает, стрекочет, живет. Странными пронзительными голосами кричат ночные птицы — трейле. Это самодеятельные сторожа: они начинают кричать, услышав чьи-нибудь шаги. Мы тоже вдруг услыхали шаги — какой-то человек шел нам навстречу тем же окольным, ночным путем. Странно было встретить человека на этой глухой тропинке, человека, идущего в другую сторону, идущего к себе домой или еще куда-нибудь. Он перекинулся несколькими словами с нашими спутниками — наверное, в свою очередь, удивился и спросил: кто это, кого это занесло ночью на полевую тропинку? Это меня занесло сюда, прохожий. Но он уже идет дальше, этот мапуче или, может быть, чилиец. Летают светлячки, очень крупные и яркие.
— Это души убитых, — говорит Висенте.
Убитых или умерших? Можно, вероятно, и так перевести это слово. Когда убитых? Где умерших? Не все ли равно. Здравствуйте, души убитых и умерших, я рада, что вы здесь, со мной. Я только до сих пор думала, что никто, кроме меня, вас не видит и о вас не знает. Ну что ж, пусть и другие вас увидят этой странной ночью.
Это был долгий путь в темноте, путь, надышанный полевыми ароматами. Путь, озаренный яркими созвездиями и еще более яркими душами умерших. Путь, наполненный многозвучной музыкой полевой ночи: самозабвенным треском кузнечиков, посвистом сусликов и летучих мышей, голосами ночных птиц, шелестом ночных кустов и деревьев, ясным, торопливым говорком воды в канаве, воды, которая принадлежит помещику, которой не смеют пользоваться другие люди. Было что-то в этой ночи, в этом пути пронзительно человеческое, берущее за сердце, не требующее перевода, понятное до глубины души… Мне стало почти жаль, когда тропинка, наконец, вывела нас на большую дорогу и мы вышли на шоссе и наткнулись на свою машину, одиноко стоявшую у обочины. Ну что ж, поехали в город Темуко!
На крутом витке дороги фары нашей машины вырывают из мрака понуро бредущую тощую лошадь. Поперек седла лежит человек.
— Пьяный, — говорит Висенте.
— Пьяный мапуче, — говорит Нельо.
Не надо ли помочь ему? Нет, лошадь довезет его до дому, ей не привыкать стать. Сжимается сердце. Господи, как наглядна жизнь! В самый последний миг она словно хочет заставить меня убедиться воочию в правильности того, что я не раз слыхала: арауканов не смогли победить в веках испанские завоеватели своим огнем и оружием, их одолели столетия нужды, страшные болезни, — они их прежде не знали, и водка, спирт, которых они тоже прежде не знали. Именно это и привело к вымиранию. Я видела это сама. Впрочем, не будем спешить с выводами: рядом со мной в машине сидит Висенте — трезвый, здоровый и чистый, знающий испанский и английский, друг Нельо и других славных людей.
Было очень странно, почти невероятно, после того земного и древнего, с чем я вдруг так близко соприкоснулась в темном поле, очутиться через полчаса в городе и в доме Нельо. Был воскресный вечер, и в доме было много гостей — молодых друзей молодых хозяев дома. Было много музыки, танцы, песни под гитару.