Колебания и уступчивость русской стороны вызвали у влиятельных политических кругов и самого Дизраэли преувеличенное представление о ее слабости. В печати проявлялись шапкозакидательские настроения. Ноябрьская речь Александра II, уверяла близкая в правительству «Морнинг пост», — «не более чем фанфаронада»; армия России к военным действиям не готова; финансовое положение — шаткое; «союз трех императоров» — фикция, царь и его окружение только и мечтают, как бы выбраться из тупика.
На каких условиях? Королева Виктория самолично открыла сессию парламента в феврале 1877 г. и выступила с тронной речью. В ней прозвучали слова осуждения «эксцессов» в Болгарии и содержался призыв «сохранить мир в Европе и обеспечить лучшее управление находящимися в состоянии волнения провинциями без ущерба для независимости и целостности Оттоманской империи». Как осуществить эту схему, сооруженную по пословице «и волки сыты, и овцы целы», королева не объяснила.
Взялся за это дело Дизраэли, неожиданно для Шувалова преисполнившийся к нему крайней любезностью. В пространной беседе премьер-министр опровергал приписываемые ему «воинственные и враждебные по отношению к России чувства». «Это чистейшая клевета, распространяемая моими врагами, — соловьем разливался новоявленный граф Бисконсфилд. — Я ваш друг и хочу действовать в согласии с вами». Он признавал: дни Османской империи «сочтены, но не надо ускорять ее паления, а серьезно думать насчет последствий и готовиться к ним». Итак — ждать. Послу пришлось «разъяснять» собеседнику то, что тому, разумеется, было превосходно известно: что у России 500 тыс. солдат дополнительно к составу мирного времени под ружьем; что содержание этого полумиллиона разорительно; что ожидание может привести к удушению тех самых народов, об участи которых хлопочут державы. Дизраэли посему надлежит решить, что предпочтительнее для Великобритании: согласиться на «принудительные действия Европы» (т. е. на коллективный нажим на Порту), или считаться с неизбежностью изолированной акции России (т. е. с войной).
И все же, несмотря на иллюзорность надежд на достижение договоренности, состоялся еще один тур переговоров между державами. За исчерпание мирных средств до конца выступал канцлер А. М. Горчаков. И современники, и потомки упрекали этого государственного мужа в том, что к старости осторожность переросла у него в осторожничанье. Видимо, доля истины в подробном обвинении существует. И все же надо считаться с тем, что Петербург вступал в войну, связав себя обязательствами отнюдь не воодушевляющего характера. В январе 1877 г. была подписана архисекретная Будапештская конвенция с Австро-Венгрией; нейтралитет последней был куплен за непомерную цену — согласие на оккупацию габсбургскими войсками Боснии и Герцеговины и отказ от возможности создания большого славянского государства на юго-востоке Европы. Царское правительство сознавало, как остро и болезненно эти уступки будут восприняты русской общественностью, с каким разочарованием о них узнают на Балканах. Результаты войны заранее ограничивались до предела. Подписание конвенции поэтому не вызвало прилива энтузиазма у немногих, Знавших ее содержание. Наиболее последовательным «миролюбцем» выступал министр финансов М. X. Рейтерн, терявший покой при мысли, откуда он наберет средств на военные расходы.
31 марта 1877 г. в здании Форин оффис на Даунинг-стрит представителями пяти держав, числившихся тогда великими, был подписан протокол, содержавший просьбу к султану о проведении реформ, облегчающих участь христиан. Турция его отвергла. Мусурус-паша заявил, что его повелитель скорее пойдет на потерю одной или двух провинций, нежели престижа и независимости.
4 (17 апреля) в Бухаресте была подписана русско-румынская конвенция об условиях прохода русской армии через Румынию. В ней Петербург фактически признавал независимость этой страны.
12 (24) апреля царь издал манифест о войне. Освободительный поход русских войск на Балканы начался.
В Лондоне настала пора тревог и волнений. Лорд Дерби засел за составление детального меморандума с перечислением всего того, что Россия не должна была нарушать и на что не имела права посягать в ходе войны. Шувалов, по своему обыкновению, разузнал его содержание заранее, до официального вручения, — разведал, и встревожился. Это — «почти ультиматум». Он поспешил в Форин оффис. Беседа с Дерби для посла была трудной, — по существу, и по тому, что он должен был вести себя так, будто не знает текста подготавливаемого документа. Кое-что в ноте, помеченной 6 мая, удалось смягчить, но и в окончательном виде она являлась жесткой: Англия, указывалось в ней, будет считать свои интересы затронутыми и не сможет сохранить нейтралитет, если военные действия станут угрожать Суэцкому каналу, Персидскому заливу, Египту, Черноморским проливам и Константинополю.
Здравому уму, обладай он самым пылким воображением, трудно было представить, каким образом Россия могла, даже будь у нее подобные намерения, посягать на Суэц, Египет и вообще Ближний Восток. Черноморского флота еще не существовало; стало быть, прорываться через Проливы было некому. Но, как говорится, кто ищет, тот обрящет. Тщательные поиски «русской угрозы» не остались бесплодными: были обнаружены 2(!!) канонерские лодки под андреевским флагом в Индийском океане и 8 судов на стоянке в Сан-Франциско, и в Лондоне поспешили изобразить тревогу за морские пути, хотя стороживший их британский флот был равен объединенным морским силам всех тогдашних держав. Было очевидно, что «британские интересы» обрисованы столь широко, чтобы всегда иметь наготове предлог для вмешательства в конфликт.
Документ был столь важен, что Шувалов поспешил сам отвезти его в Петербург. Тем временем нота была опубликована и дала пищу для недоуменных комментариев и упражнений в острословии. Сведующие в вопросах международного права парламентарии вопрошали, как это можно запретить одной воюющей стороне (России) посягать на обширные области другой — Турции (напомним, что и побережье Персидского залива, и Суэцкого канала принадлежали ей). Депутат Е. Дженкинс назвал британские претензии «наглыми», его коллега Э. Чайлдерс счел ноту Дерби «злобным и провокационным документом». Несколько членов парламента выступили против пугала «русской угрозы». Герцог Рутлэнд назвал абсурдом приписываемые России планы захвата Индии. Э. Форстер сожалел по поводу того, что сама мысль о появлении русских в Стамбуле действует на его соотечественников как «красная тряпка на быка», и лишает их возможности трезво взвешивать ситуацию: «У России не больше желания противопоставить себя Европе и Германии занятием Константинополя, чем начать марш к Калькутте». Многие были смущены тем, что, каковы бы ни были фарисейские декларации с правительственной скамьи, британские интересы отождествляются с черным делом подавления балканских народов. Но, — большинство есть большинство, — и дебаты никакого ущерба кабинету не нанесли, ибо чувство неловкости и стыда не являлись качествами, доступными Дизраэли.
Тем временем Шувалов вернулся из Петербурга с ответом Горчакова, в котором каждое слово было продумано и взвешено. Канцлер заверял министров королевы, что их «опасения» насчет морских путей лишены оснований, и Суэцкий канал останется «вне всяких посягательств», и захват Константинополя «не входит в планы» России, а режим Черноморских проливов предлагал урегулировать «с общего согласия на справедливых и действенно гарантированных началах». Два вопроса, имевших действительно общеевропейское значение, отдавались на суд ареопага держав, в котором Россия, кстати, находилась в меньшинстве, а порой и в изоляции. Заканчивал Горчаков свое послание словами о глубоком сочувствии русского народа «несчастному положению христиан» на Балканах, связанных с ним узами «веры и расы»; прекращение «нестерпимых злоупотреблений» османских властей над ними, что является целью войны, «не противоречит ни одному из интересов Европы».