Выбрать главу

— Начисто?! Зачем?

— Чтобы быть как бхикку, сам знаешь, как об этом в сутрах.

— Но что о тебе люди думали, когда ты останавливал машины с лысой головой?

— Они думали, что я псих, но всем, кто меня подвозил, я втулял про Дхарму, парень, и оставлял их просветленными.

— Мне тоже надо было так делать по пути сюда… Я должен еще рассказать тебе про мою сухую балку в горах.

— Погоди-погоди, и вот они ставят меня наблюдать за Кратерной горой, но снег на высокогорьях в тот год был таким глубоким, что я сначала целый месяц пробивал тропу в ущелье Гранитного ручья, ты сам все эти места увидишь, а потом с целым караваном мулов мы делали последние семь миль по петлявшей тибетской горной тропе над линией лесов, по снежным полям к последним зазубренным пикам, а потом лезли наверх по утесам в буран, и я открыл свое зимовье и приготовил себе первый обед, а снаружи выл ветер, и внутри на двух наветренных стенах нарастал лед. Вот погоди только, и ты туда сам доберешься. В тот год на Опустошении сидел Джек Джозеф — там, где ты будешь.

— Что за имя — «Опустошение», о-оо, ух, уф, постой…

— Он был там, наверху, первым наблюдателем, я первым же делом вызвал его по радио, и он пригласил меня в общину наблюдателей. Позже я связывался с другими горами — понимаешь, тебе дают двустороннюю рацию, это почти что ритуал — когда все наблюдатели там болтают, рассказывают о медведях, которых видели, или иногда спрашивают, как печь сдобу на печке, и так далее, и вот все мы, вознесенные так высоко над миром, сидим и переговариваемся в эфире через сотни миль глухомани. Там, куда ты едешь, парень, — первобытная местность. Из моего зимовья, когда стемнеет, я видел лампу на Опустошении — Джек Джозеф читал там свои книги по геологии, а днем мы мигали друг другу зеркалами, чтобы выверить по компасу пожарные азимуты.

— Эх-х, как же я всему этому научусь, я ведь простой бродячий поэт?..

— Да научишься: магнитный полюс, Полярная звезда да северное сияние. Каждый вечер мы с Джеком Джозефом разговаривали: однажды к нему на пост залетел целый рой божьих коровок — облепили ему всю крышу и набились в цистерну для воды, еще как-то он пошел прогуляться по хребту и наступил прямо на спящую медведицу.

— Ого, а я-то думал, здесь тоже глушь…

— Да это все игрушки… А когда подходила гроза с молниями, все ближе и ближе, он вызвал меня и сказал, что отключается, потому что с радио слишком опасно, и его не стало ни слышно, ни видно, потому что навалились черные тучи, и на его холме затанцевали молнии. Но лето шло, и пик Опустошения весь подсох и расцвел, и он стал бродить по утесам с блейковскими ягнятами, а я сидел на Кратерной горе в одних плавках и сапогах, выискивал гнезда куропаток — просто так, из любопытства, — везде карабкался и лазил, меня жалили пчелы… Опустошение — это далеко наверху, Рэй, шесть тысяч футов или около того, смотрит прямо на Канаду и Челанские нагорья, на леса хребта Пикетт и на горы типа Вызывающей, Ужаса, Ярости, Отчаянья, а твой хребет будет называться хребет Голода, а вглубь страны к югу пойдет хребет с Бостонским пиком и пиком Бакнер — тысячи миль одних гор, олени, медведи, кролики, ястребы, форель, бурундуки. Тебе там будет клево, Рэй.

— Да я и так этого жду. Меня-то уж пчелы точно жалить не станут.

Потом он вытащил свои книги, немного почитал, я тоже почитал, причем мы зажгли себе отдельные керосинки, низко прикрутив пламя: спокойный вечер дома, а снаружи ревет в деревьях ветер, гонит туман, а на той стороне долины скорбный мул испускает самое душераздирающее ржание, которое я когда-либо слышал.

— Когда этот мул вот так рыдает, — сказал Джафи, — мне хочется молиться за все разумные существа. — Потом он немного помедитировал, сидя неподвижно в полной позе лотоса на своей циновке, а затем произнес: — Ну, пора спать. — Но я ведь хотел рассказать ему все, что открыл для себя зимой, медитируя в лесах. — Ах, да это всего лишь множество слов, — сказал он печально, чем немало удивил меня. — Я и слышать не хочу все твои словесные описания слов, слов, слов, которые ты сочинял всю зиму, чувак, я хочу просветляться действиями. — Джафи к тому же сильно изменился с прошлого года. У него больше не было тощей бороденки, вместе с которой исчезло и это смешное веселое выражение лица — оно осталось просто изможденным и каменным. Еще он коротко подстригся, стал выглядеть по-германски сурово, а более всего — печально. Теперь в его лице, казалось, читалось какое-то разочарование, а в его душе оно поселилось уж наверняка; он не хотел слушать моих пылких объяснений, что все в порядке навсегда, навсегда и навсегда. Внезапно он произнес: — Я, наверное, скоро соберусь жениться, я устаю вот так вот порхать.