— Ну хорошо, — сказал я себе вслух, чтобы сосредоточиться. — Хорошо. Вот, скажем, рассвет. Машинист заряжает топку и поднимает пары до красной черты, на все двенадцать атмосфер. Поднял пары. Стрелочники делают стрелки на главный путь. Команда по местам. Я отдаю приказание трогаться. Машинист отпускает тормоза, берется за рычаг и… Ах ты черт возьми!
Я сел и протер глаза. Да ведь он же гудок даст и затянет во всю ивановскую… Вот наверняка даст гудок отправления, по привычке! А петлюровцы — до них рукой подать — сразу смекнут, в чем дело…
— Федорчук, — затормошил я лежавшего рядом матроса. — Федорчук! Да ну проснись же!
Кое-как растолкал я матроса.
Он присел и, пошарив вокруг себя, ничего не спрашивая, стал натягивать сапоги. Натянув, пошлепал губами и тут только совсем проснулся. Широко, с удивлением раскрыл глаза.
— Пойди-ка обмотай гудок тряпками. Да покрепче сделай. Только уж не заводи, прошу тебя, ссоры с машинистом.
Матрос насобирал тряпок, отрезал с телефонной катушки кусок провода и пошел, обходя ящики и спотыкаясь о спящих.
А у самого меня уже и сон отлетел. Вот из-за пустяка, а могла бы боевая операция сорваться.
Я приподнялся на локте и поглядел на ребят. Тусклый свет дежурного фонаря освещал только небольшую часть вагона. Бойцы спали вповалку. Но вот по скрюченным ревматическим пальцам ног я узнал Малюгу. Лежит — пятки вместе, носки врозь и руки по швам, словно из шеренги его вынули да так и положили. «Должно быть, от казармы привычка», — подумал я.
…Вот доля у человека. Работал всю жизнь не разгибая спины, взрослые сыновья ему помогали, да кое в чем племянник. Сколотил тебе хозяйство, исправное, середняцкое. Разумный мужик, а ему и невдомек было, сколько паразитов его силы точат. Царю подать снеси, помещику, польскому пану, за арендованную землю отдай с урожая первые возы, исправнику с женой — чтоб были подарки к именинам, уряднику всякий праздник нужно на водку, да попу клади денежку на тарелочку… Крепка у мужика шея — всех тащил. Но паразит сыт не бывает, он не отступится. И начались с мужика поборы страшные, кровью… В 1914 году капиталисты затеяли разбойничью империалистическую войну. Царь забрал у Малюги сына — погиб сын. Забрал другого — пропал без вести. Но еще держалось хозяйство — малолетки подросли, работали со стариком. А потом налетели на село петлюровские банды. Старик заперся от них, знаться не захотел с проходимцами — те и пустили ему в отместку красного петуха. С одной кочергой в руках пришел Малюга на бронепоезд — да и ту Богуш украл: взял себе вместо костыля.
И вот он спит, Иона Ионыч. Хоть на голом деревянном полу, а с нами ему не жестко. К друзьям пришел, к братьям, союзникам. Довершим войну победой и встанет старик на новую дорогу, крепко встанет. Ох и нужны будут советской мирной деревне исправные, умелые хозяева!
А матрос? Была у него жизнь? С малолетства толкался грузчиком по черноморским портам. Ни отца своего не знал, ни матери. Даже фамилии у человека не было. Только в воинском присутствии, когда уже пошел призываться на царскую службу, писарь сочинил ему фамилию: без фамилии нельзя было вступить ни в армию, ни во флот. «Рублевку, — говорит, — последнюю, какая была, писарь отобрал за документ». А не дай он рублевку — затаскали бы по этапам как беспаспортного…
Вот она какая жизнь была… И кругом так, кругом. Вот и мой батька: свалилась на него в цехе чугунная болванка. Полуживого свезли в больницу, провалялся там месяц, вынули ему два ребра. Кое-как поправился. «Иди к адвокату, — посоветовали ему приятели-рабочие, — подавай на хозяина в суд, проучи эту сволочь!» Пошел он, а адвокат ему и говорит: «Сколько дает тебе господин Лангезиппен отступного?» — «Пятнадцать рублей». — «Бери, старик, деньги да поклонись, чтобы обратно на работу приняли, потому что теперь такая конъюнктура, что вашего брата от ворот на любую масть тысячи можно набрать. Ступай!» — и с тем выпроводил старика. А трешку «за совет», это уж само собой, взять не забыл.
Я лег на свою шинель, поджидая матроса.
Сквозь щели в крыше блиндажа виднелись звезды. Одна сверкнула, другая, третья… И вспомнилось мне, как я мальчишкой иной раз часами не мог оторваться от сверкающего ночного неба. Сядешь во дворе, запрокинешь голову — а петербургский двор-колодец что подзорная труба — и считаешь звезды. Поведешь рукой — и звезды словно в рукав тебе сыплются. А вглядишься опять в небо — и еще прибавится звезд, и еще… Сколько их там в глубине не убрать и в оба рукава…