— А позвали серию смотреть. Что же не показываете?
Теперь она слышит — Ордин говорит, да, говорит, сейчас, сейчас посмотрим, — и не трогается с места. «А Дима где-то далеко-далеко, — думает она. — Милый Дима-математик. Склонился над столом и пишет. Ну и пусть. У него своя жизнь, а у меня — своя. Их, видно, не сольешь в одну». И еще думает, где же Ордин, чего же он медлит. Ведь она пошла, согласилась, и, значит, все уже было решено раньше, там, на бульваре. Или нет — в первый день, в павильоне на выставке, а может, еще раньше, в троллейбусе. «Все равно, — думает она и чуть-чуть, в нетерпении, пододвигается на диване. — Все равно, теперь я сама выбрала. У меня с в о я жизнь».
Про такое мужу не говорят. Но Воронов будто догадывался. Ночью Нина просыпалась, видела, как он ворочается — беспокойно, мучительно. Она удивлялась на себя — что не чувствует вины, только холодок от слишком уж дерзко принятой на себя самостоятельности, И чтобы восстановить равновесие, а скорее, видимость его, Нина рьяно принималась стирать или готовить обед, удивляя мать и мешая ей. Теперь после работы она сразу же уходила, выдумывая различные, не очень складные причины, и Ордин, похоже, верил, а может быть, понимал ее. Потолки в посольском особняке были отреставрированы. Ордин засел за свои литографии, на выставке серия имела успех, и он взялся за другую — уголки старой Москвы. Нина тоже поставила дома мольберт и с утра до вечера писала натюрморты. Глеб вернулся с Кавказа. Однажды он позвонил ей и предложил кооперацию — есть заказ на несколько портретов ударников. Глеб объяснил, что заказом займется вся артель и Нина должна прийти к Ордину, на «военный совет» завтра утром. Адреса Глеб не назвал, и это больно задело Нину: как будто знал, что она бывала в доме на Сретенском бульваре.
Всего было заказано десять портретов. Нине досталось два — худенькой девчушки с косичками, которая выполняла по три нормы за смену, и некрасивой молодой женщины, тоже ударницы. Когда Нина писала первый, перед глазами у нее все время стояла богородица — та, что висела у Ордина над диваном. У той, с косичками, были такие же тонкие губы, тесно сжатые, и Нина посадила ее так же, чуть боком, а голову заставила повернуть прямо.
Портрет вышел неплохо. Конечно, не так, как у Глеба или Ордина. Но ткачихи из бригады, куда входила тонкогубая, принесли Нине в подарок букетик цветов, а Ордин сказал, что ей надо всерьез подумать о живописи.
— Портрет хорош тем, что в нем есть что-то ваше собственное, сокровенное.
— Это не мое, — зло ответила Нина. — Это ваше.
Воронов шагает из двери раскрасневшийся, пахнущий морозом и словно бы нездешний, немосковский — житель тех краев, откуда два дня назад пришла его телеграмма. Царапая щеку рукавом шинели, обнимает, спрашивает, еще не поздоровавшись:
— Ну, как ты тут без меня жила?
Нина смеется:
— До чего же вы постоянный человек, Дмитрий Васильевич! Хотя бы для разнообразия что-нибудь новенькое придумали — с кем я, например, в ваше отсутствие жила или еще что-нибудь.
— Нинка! — хмурится Воронов, но губы его хранят улыбку, — Говоришь сама не знаешь что.
Они проходят в столовую. Воронов останавливается, оглядывает комнату. Снова тянется, чтобы обнять.
— Я соскучился. Почему я так люблю тебя?
— По глупости. — Нина отстраняется, смеется. — Хорошо, что ты приехал. А меня, знаешь, сбила машина. Нет, нет… пустяки. Синяком отделалась. И знаешь кто? Какой-то майор. Почти как ты. Оказался настолько благородным, что даже отвез домой. Видишь, как опасно оставлять меня одну.
— Ты же сказала — пустяки.
— Я — в принципе.
— Ладно, ладно, больше никогда не оставлю тебя одну, — говорит Воронов, и глаза его в сумерках счастливо блестят. Как тогда, в Ленинграде, на набережной Невы.
4
Тетя Маруся утверждала, что Алексей больше, чем Николай, похож на отца. Алексей не соглашался. Поглядывал в зеркало и с сожалением отмечал, что волосы у него русые, а у старшего брата — отцовские, черные, и нос такой же, с горбинкой, а самое главное — взгляд: чуть насмешливый и спокойный, взгляд человека, уверенного в себе.
— Ты на внешность внимания не обращай, — советовала тетя Маруся. — Главное — характер. А я как на тебя посмотрю — вылитый отец. Ты и руку, как он, держишь, когда спишь, под щекой.
Так было, когда он учился в школе. Потом, приезжая из училища в отпуск, уже не признавался, что ищет сходства с отцовским портретом. Просто смотрит, и все. Отца он помнил смутно. В сорок первом, когда отец отправил его, брата и тетю Марусю в эвакуацию, а сам уехал на фронт, ему исполнилось пять лет. Николай, тот уже был большой, а он, Алексей, только и видел мысленно, как сидит у отца на руках, держится за портупею, а окна в комнате крест-накрест заклеены бумагой. Еще через год, в сорок втором, отец прилетел к ним в Куйбышев, но Алексей лежал с воспалением легких, в жару, отец наклонился к нему, трогал рукой горячий лоб. От него пахло табаком и одеколоном. Запах этот мешался с запахом лекарств, которыми была уставлена тумбочка возле кровати. А еще через год пришло извещение: полковник Ребров во время боевого вылета пропал без вести.