Разговор происходил в сумерки. Они стояли под деревьями, на траву падал свет из окон столовой, хлопали двери, темными силуэтами проходили мимо летчики, исчезали с глаз, будто и вправду хоронились от мира для сегодняшних ночных или завтрашних дневных полетов, и Оболенцеву вдруг показалось, что промелькнул и тот генерал, член-корр, который так настойчиво возводил в феномен свою инженерную науку, так же настойчиво, как Фигурнов — летное дело. Подумалось, что они, эти двое, даже похожи внешне — стражи у ворот, которые так берегли; нет, скорее не внешне похожи, не голосом и ростом, не лобастыми головами, а сосредоточенностью на одном — мысли, понятии, и это делало их не только одинаково устрашающе сильными, но и равно до смешного слабыми, потому что генерал говорил, говорил, а фильм все равно снимается, и Фигурнов тоже развивал свои материи, а Славик уже на пленке, и пленка в лаборатории, и ничего уже не изменишь — так было и так будет, жалобных книг на такой случай не придумано…
С того вечера Оболенцев с особой заботой пожимал руку Фигурнову, будто бы тот чему-то научил его, в чем-то помог. Бог с ним, со Славиком Широковым, пусть летает! И член-корр пусть раздумывает, как перекачать воду из Атлантического океана в Тихий. Пошли другие сцены, без самолетов и людей в форме, съемки покатились сами собой, и стало совсем легко, просто, как на той, самой первой его картине, когда он снимал в день, по пятьдесят, по семьдесят полезных метров — он, тот самый Оболенцев, которого считали удачливым и которому, как он сам порой считал, завидовали.
В середине августа позвонили со студии, сказали, что будут смотреть его материал. День был солнечный, с белыми островками облаков на ослепительном небе, надо было бы снимать и без него, со вторым режиссером, но он, удивляясь своему великодушию, дал группе отгул и помчался в Москву — возбужденный, нетерпеливый, словно бы призванный получить уже объявленную награду.
По лестницам, по коридорам шагал прямой, загорелый, и шнуровка на вороте мохнатой, с короткими рукавами, вроде бы из полотенца сшитой, рубашки, была распущена — как у футболиста, только что забившего красивый гол.
В душном просмотровом зале уже собрался народ. Кирилл, проходя от ряда к ряду, целовал женщинам руки, весело здоровался с мужчинами и всех приглашал к себе в Успенское. Шумно, правда, самолеты все время над головой, но зато Древна — ох, что за река! И лес, и рано поспевшая малина… Когда погас свет, он еще громко объяснял, с какого вокзала и на какой электричке лучше ехать.
Материал ему самому понравился. Особенно сцена зама генерального с вдовушкой — снимали на настоящем сеновале, и полная иллюзия светлой лунной ночи получилась; особенно здорово, как Настя скатывается с копны, бежит к загону с зубрами. Потом придется съездить в пущу, подснять зубров, но теперь есть один длиннющий кусок — от объятия с пожилым любителем птиц через росистую поляну, сквозь кусты, цепляющиеся за платье Насти. Ничего не скажешь — хорошо. И еще сцена в спортивном городке. Молодец, Славик, помог… Полеты так себе, ничего выдающегося, кроме взлета истребителя с пороховыми ускорителями. Опять же Славик летал. Эффектно, куда там, только ведь в монтаже вылетит, как пить дать вылетит, пусть это снимают для журнала «Наука и техника» номер такой-то…
Он даже не стал записывать, что говорили. Это впечатляет, то свидетельствует о возросшем мастерстве Оболенцева. Ура и всем привет. Но когда грузно поднялся и вышел в проход директор студии, Кирилл сразу понял, что обсуждение до сих пор шло совсем не так, как ему полагалось идти. И еще показалось, что заговорил не директор, такой, в общем, наперед известный по суждениям, а маститый автор сценария.
Кирилл даже обернулся, покрутился в кресле, ища, нет ли в зальчике Городецкого. Нет, его не было, но дух, железный дух, вызвавший к жизни сценарий-биографию, сценарий-календарь, витал здесь и вещал устами директора. Оболенцев, видите ли, снял половину картины, и теперь со всей очевидностью можно сказать, что она пошла совсем не туда, куда нацеливал режиссера уважаемый В. Е. Городецкий. Он ведь замышлял фильм не как сентиментальную драму, не как перепевы тысячу раз виденных любовных сцен, куцых эпизодов из заводской и армейской жизни, а как эпическое полотно, демонстрирующее на примере жизни одного выдающегося человека технический гений всего нашего народа, историю его борьбы за превосходство в воздухе. А что мы видим? Мы это видим? Разве суета вокруг истребителя на фронте убеждает, что данный самолет был грозой «мессершмиттов», «хейнкелей», «фокке-вульфов»? А конструкторское бюро? Разве хиханьки да хаханьки у чертежных досок убедят зрителя, что перед ним проходят поколения лучших представителей нашей инженерной мысли?