Но мучило другое. Отчего же все-таки вспыхнуло горючее? Воронов сотни раз перебирал в памяти обстоятельства пожара. Ведь он тщательно проверял аппаратуру перед каждым замером — все видели. И раньше, когда собирали установку, облазил линии проводки, даже, к неудовольствию Веркина, заглянул за силовой щит. Ребров тогда прикрикнул на техника: лучше семь раз примерить! И все-таки где-то была искра, маленький комочек плазмы, вещества в своем довольно необычном состоянии — не жидком, не твердом, не газообразном. Так объясняют ученикам в школе. Температура плазмы-искры — пять тысяч градусов. А у горючего есть температура, при которой оно вступает в бурную реакцию с кислородом воздуха, или, как говорят обычно, загорается.
Воронов грустно улыбался своим мыслям: так тоже объясняют в школе. Чтобы ученики вырастали материалистами, не думали, что на свете бывают чудеса. Выучи, что такое температура вспышки, и поймешь, отчего произошел пожар на стенде. А в каких учебниках прочитать, откуда возникла искра? Ее ведь объективно не должно быть. Людям, проводившим опыт, было нужно, чтобы работали форсунки в двигателе, чтобы бегали по экранам пучки электронов, чтобы в тонких стеклянных капиллярах-измерителях уравнивалась жидкость. Все так и было. Так, как хотели люди. И ничего другого. Но почему же возник этот предательский сгусточек плазмы?
Одно, только одно звено могло подвести. Но Воронов даже про себя боялся назвать то, что, по его глубокому убеждению, привело к пожару. И уйти от этого не мог. Ребровский измеритель, который второпях, не испробовав как надо, установили перед испытаниями в боковой комнатке стендового домика, — вот, он знал, причина пожара. Словно на киноэкране, ему виделся Ребров перед последним замером, озабоченный, даже встревоженный. Однако могло и показаться, что встревоженный. А то, что пламя полыхнуло по стене, которая отгораживала боковую комнатку? Ведь там был свежий пролом — через него Ребров с Веркиным протянули утром электропроводку.
Но об этих своих доводах он не мог сказать никому. Тотчас же вспомнилась анонимка и тот разговор в кабинете Полухина. Письмо полковник порвал, но суть его осталась: «Ревнует жену к Реброву». Попробуй скажи теперь, что искра, комочек плазмы, возникла в боковой комнатке. Подумают — мстит, сигнал-то был, видно, правильный. Или — выкручивается. Считался старшим на стенде, и отвечай, нечего на других валить. Да еще на тех, кто, может, тебя от тюрьмы спас: если бы не Ребров, рванули бы топливные баки. Все с лопатками вокруг бегали, а он один в огне орудовал, главный очаг тушил.
И снова, как на экране, возникал Ребров. Но уже не встревоженный и озабоченный, а уверенный в себе, в новом синем комбинезоне. А потом — вышибающий дверь ногой, исчезающий с огнетушителем в черных клубах дыма. И Веркин, гасящий сигарету о стенку: «У него, оказывается, отец нашелся, вернее, могила отца. Брат поехал, а он остался». От всего этого тоже трудно было уйти. Что ни думай о начальнике лаборатории, а это он, рискуя жизнью, погасил пожар. Врачи колдуют сейчас над ним, даже, говорят, пересадку кожи сделали.
Со времени происшествия Воронов ни разу не был на стенде. Туда ездила тьма народу — члены комиссии, представители парткома, преподаватели кафедры. А он не был. Никто его туда не звал, и он не напрашивался: не хотелось оправдывающих обстоятельств. А вот в госпиталь наведывался несколько раз. Правда, увидеть Реброва не удалось. Дежурный врач, лысый старичок с седыми усиками, настойчиво повторял: «Опасности нет, но к больному еще нельзя». Воронов для порядка задавал вопросы о температуре, спрашивал, не надо ли чего принести, и уходил, чувствуя, как с каждым шагом, с каждой ступенькой лестницы, несущей к выходу, становится покойнее, легче.
Так тянулось до того дня, когда Дроздовский позвал его к себе и сказал, чтобы он не уходил домой после занятий: вечером его будет слушать комиссия. Помолчав, добавил задумчиво, не ожидая ответа: