Выбрать главу

Букреев молча, насупившись, поужинал, помог дочке решить задачу по алгебре и стал укладываться. В темноте завозился, повернулся к жене:

— Сподличал я, мать, сегодня. Места не нахожу.

Жена испуганно подняла над подушкой голову, покрытую плотными рядами бигуди.

— Понимаешь, с этим делом, что рассказывал. Ну, про пожар. Получается, Воронов один во всем виноват.

— Так что? Неправильно, что ли?

— Да вроде и правильно, а жалко его. Такой он парень, что у него не может быть непорядка. Тут что-то нечисто.

— А другие что говорят?

— Полухин выводит: Воронов во всем голова.

— Значит, так и есть.

Бигуди опустились на подушку. Букреев больше не сказал ни слова. За долгие годы семейной жизни он привык излагать жене главные события своей служебной деятельности, и она, ни разу не пройдя по академическим коридорам, довольно хорошо разбиралась в подробностях жизни на кафедре, на факультете, о многом составила себе представление. Очищенные от подробностей очевидца, ее суждения были просты и категоричны, и Букреев прислушивался к ним — порой они казались ему даже мудрыми. Вот и теперь он успокоился, решив, что жена в своей безотчетной вере в Полухина, возможно, права.

Он еще повертелся в постели, укладываясь поудобнее, и закрыл глаза. Ему вспомнились фасады домов — те, что плыли за окном автобуса, потом вдруг возникло лицо Воронова, но не привычное, а такое, как было недели две назад, когда они вместе вышли из кабинета Полухина. И зазвучал вороновский голос: «А может, у меня и детишки на стороне есть». Но это мелькнуло на мгновение; снова поплыли дома и пропали.

Николай Ребров лежал, вытянувшись на кровати, и считал, какой уже день он в госпитале. Выходило — четырнадцатый, две недели.

В палате только что убрали. Линолеум еще не высох от протирки и блестел. Простыни, салфетки на тумбочках тоже были свежими, топорщились от крахмала.

Палата длинная, узкая. По сторонам, друг против друга, — две кровати. Одна пустует с тех пор, как поселился Ребров — ожоговый, как говорят о нем сестры. Когда у него хорошее настроение, он с сожалением смотрит на аккуратно застеленную кровать: хоть бы положили кого, словом можно было бы перекинуться. Но хорошее настроение бывает редко, особенно в последние дни. Боли мучают меньше, а хмурится он больше. И взгляд покойно останавливается на пустой соседней кровати: хорошо, что один, а то бы сосед лез с разговорами или охал от каких-нибудь болезней.

Он часто берет с тумбочки зеркальце — выпросил у медсестры — и смотрит в него, медленно сдвигая отражение. Нос цел, а волосы — вон седина как полыхнула; хорошо, на голове фуражка была, а то бы, наверное, сгорели волосы. Бровей-то будто и не было совсем, только два красных пятна шелушатся. И лицо шелушится, обрастает новой кожей. Правая щека сильней пригорела и шея с этой стороны. Но главная рана, из-за которой и держат в постели, — на ноге, у колена. Видно, туда попало горючее, когда он гасил пламя возле силового щита. С этого места и вспыхнула одежда. Ниже не пустил сапог, выше пламя сбил потом, катаясь по земле. А тут, у колена, здорово припалило…

Он пошевелил больной ногой: как бы там кожа не стянулась, а то, врачи говорят, начнешь хромать. Ни к чему вроде. А может, пусть, может, ничего не надо? В Москву не надо было приезжать, стараться вырваться вперед, всех обогнать, измеритель этот делать. И врать было не надо…

Он зашевелился, будто от пришедших в голову мыслей кровать стала неуютной, жесткой. Так же было неуютно, когда приходили Дроздовский и Букреев. Тогда еще все горело. Врач не хотел их пускать, но они добились. Сидели на стульях возле кровати, а врач стоял и все поглядывал на часы, словно так они могли скорее все выяснить. Вопрос за вопросом — минут сорок: «А как по-вашему?», «А где в это время находился Воронов?», «А какой уровень в баках был?». Судя по всему, Дроздовский не очень сердился, что новый измеритель сразу пустили в дело. Его, видно, интересовало: не случится ли снова такое, если продолжить эксперимент?

«Продолжить…» Ребров нашел наконец удобное положение. «Без меня, значит. Но тогда и без моего вредителя-измерителя. Ничего тогда не случится. Проводочку только надо посмотреть. А сам из госпиталя выйду — налажу. Поработает машинка. Только бы Веркин не сдался, раз уж принял мою сторону».

Он поднял салфетку на тумбочке и выдвинул ящик. Достал книгу, вытряхнул из нее на одеяло кучу записок, стал перебирать. От Алексея. Тетя Маруся — святой человек. С кафедры. Партбюро. Еще с кафедры. Вот она — записочка секретная. Веркин передал ее одним из первых — через сестру.