— Ну как? Нравится? — Веркин подошел быстрым шагом. — Что, похоже? Ха-ха. Это я специально храню, чтобы не думали, будто свет в оконце — только Воронов. Твой брат побольше стоит!
— Может, он и остальное доделал? — угрюмо спросил Алексей.
— Что ты! Нам не нужно было. Только вот это. А теперь Николаю Николаевичу и вовсе не до лабораторок. Знаешь, заварушка какая с пожаром может начаться? Воронову нет смысла на себя удар принимать, наверняка свалит на твоего брата.
— А он в чем-нибудь виноват?
— Закон, говорят, что дышло. Так что, если тебе петь будут, — не слушай. Дело ясное. Воронов за все ответчик. Ему Ребров говорил, что стенд для такого испытания непригоден. А он знаешь что ответил? Первый в мире атомный реактор этот, как его, итальянец…
— Ферми.
— Вот, вот, первый, мол, реактор тот итальянец под трибунами стадиона построил. Ну и получился стадион!.. Один ноль не в пользу Воронова. Хорошо, Николай Николаевич нашелся. Баки бы ухнули, ого!.. — Веркин безнадежно махнул рукой и замолчал.
«Про стадион Воронов здорово заметил, — подумал Алексей. — Вся наука сделана на риске. Это потом уже результаты ее безопасно живут в заводских цехах, под лампами дневного света». Он хотел сказать об этом Веркину, но тот, видимо, не ждал ответа. Взял со стола шасси и поставил обратно в шкаф. Словно и не предлагал раньше «подзаняться».
Алексей проводил взглядом серебристую дюралевую площадку и вдруг подумал, что сказанное Веркиным, видно, и волновало Николая во время их встречи в госпитале. «Неужели так меняются люди, когда приходит беда? Воронов — человек, которого так уважают, — спасает свою шкуру! Недостойно».
Веркин, позванивая ключами, пошел к двери. Алексей сунул в портфель тетрадь и пулей выскочил из лаборатории. Заниматься прибором сейчас было невмоготу.
Пластинка с ярким кружком посередине медленно кружилась. Нина откинулась в кресле, зажмурила глаза. Откуда появилось вдруг ощущение легкости? Что, исчезло из жизни все трудное, непонятное и осталось только ясное, радостное? И сил прибавилось. Неужели все это Ребров? Смешной и беспомощный в своей больничной пижаме, с сединой в черных, таких черных волосах. Она вспомнила палату госпиталя, себя с трясущимися от волнения губами, готовую разрыдаться. Глупо. Он ведь ждал, она не ошиблась. Как все-таки странно: за эту легкость, что пришла сейчас, надо было заплатить ценой таких волнений. Ездить в Лефортово, говорить с самоуверенными тетками в белых халатах, уткнуться в одеяло. А оказывается, все просто. Он сам волновался, может, еще сильнее.
В мыслях возникло то, что было ранней весной: мастерская старого художника, тихие переулки с редкими прохожими. Однажды на сеансе она поймала его взгляд, Реброва. Он сидел высоко в кресле и смотрел на рисовавших его людей. Нет, взгляд не был надменным. Он смотрел скорее с удивлением, но где-то в глубине все-таки скрывалось превосходство. Наверное, думал о том, как можно заниматься таким зряшным делом, как рисование, живопись, когда на свете столько важных вещей: ракеты, плотины, дома, корабли. Одним словом, дельные люди занимаются тем, чем занимается он, инженер. Она и хотела передать на холсте это выражение, изобразить человека, всему на свете предпочитающего строгий мир машин. Он, когда говорит о технике, даже слова произносит мягко, певуче — «электро-оника», словно волшебство какое. Слово «математика» он тоже выговаривает с каким-то нежным ударением, и оно не пугает, как в школе, скрипом теорем. Как-то сказал, что математика — жернов, который перемалывает все. Жернов. Странное сравнение. Они шли тогда в сумерках, она сняла перчатку, поднесла ладонь к лицу. Кожа пахла краской и растворителем. Ей показалось, что за поворотом вдруг появится старая мельница, точно такая, как у Додэ. «А лебеду может перемалывать ваша математика?» Он сначала начал что-то говорить, но она не вслушивалась и только поддразнивала его лебедой и смеялась. Ей даже слышалось, как поскрипывают над головой крылья старой мельницы — парусина на них истлела под солнцем и дождями, и ветру не за что уже зацепиться…
Она не сразу поняла, что слышит звонок в прихожей, потом голоса, шаги. Всхлипнула, открываясь, дверь, и вошел Воронов. Он не мог ее не заметить, но не остановился возле кресла. Сдернул галстук, открыл шкаф, стал молча снимать китель. То, что он молчал, не подошел к ней, показалось бесконечно обидным. Она следила за тем, как Воронов притворил шкаф, как медленно подошел к радиоле и остановил пластинку. Смотрела на его грузную спину, обтянутую зеленой рубашкой, напряженно ждала, когда он повернется и вступит в действие то, что он принес с собой, — беда.