«Вот так и отец», — подумал он и нахмурился. Лицо его оставалось серьезным все время, пока он слушал речь маршала. Потом протрубили фанфары, и командиры запели вслед за командующим парадом: «К то-оржественному маршу! По-батальонно-о! Первый батальон — прямо, остальные — напра-а-во!»
«Аво, аво», — отозвалось эхо, и колыхнулись зеленые, серые и черные ряды, двинулись, чуть покачивая знаменами. А в воздухе уже грохотал марш, и уже пошли, пошли к Мавзолею стянутые равнением шеренги.
Красная площадь! У всех она в памяти ровная, гладкая, а вот пройди, промаршируй по ней в строю. И окажется, что не такая уж ровная — вздымается, ниспадает, волнится. И торцы с виду, с тротуара, пригнанные один к другому, разнятся, кривят и шатают ногу, как ни печатай шаг. Алексей это понял сразу, когда повернули правым плечом вперед у Исторического и вышли на прямую вдоль трибун. Он вдруг испугался, что у их батальона не получится той фантастически идеальной ровности в шеренгах, которой они достигли на тренировках — тогда ведь был асфальт, укатанный, без трещин. А тут еще правофланговый, здоровяк Горин, от волнения сбил ногу, не приурочил шаг к ударам барабана, а Ребров идет десятым в первой шеренге: здесь самое трудное — середина и впереди никого нет, только коси глазом направо, и, если на сантиметры отстанешь или забежишь вперед, задышат, заколеблются не только первая, но и все последующие шеренги.
Ах как трудно наладить шаг, равнение! Кажется, Мавзолей уже рядом, рукой дотянешься. Раз, раз, раз! Левой, левой! Раз, раз…
И пошли, и пошли навстречу солнцу, вскинув лица. И до Мавзолея еще, оказывается, далеко, и двести человек, как один!
Вот он, Мавзолей. Алексея снова охватил восторг. И хотя теперь все его внимание сосредоточилось на том, чтобы держать равнение, он чувствовал, что различает множество подробностей в той стороне, куда был обращен его взгляд. Он видел, что у солдата-линейного веснушчатое, по-мальчишески припухлое лицо, что рядом с ним присел на корточки фотограф, наводит на строй аппарат, а дальше белокожий мальчик сидит на плече у негра, и негр, в меховой шапке, машет флажком.
А потом небо косо загородила ступенчатая громада Мавзолея, и выплыло, затмевая все, поглощая все внимание, сосредоточивая на себе все мысли, слово, выписанное розово-красным мрамором-орлецом. Алексею показалось, что пять букв, составляющих это слово — имя человека, который встречает народ там, в Мавзолее, — излучают свет, каким залита площадь, что это их отблеск, сгущенный и усиленный во сто крат, полыхает на кумаче плакатов и шелке знамен. Он еще больше напрягся, подался грудью вперед, словно приносил немую клятву этим пяти буквам, впечатанным в темный мрамор.
Снова мимо поплыли трибуны, все так же гремел где-то слева и сзади оркестр, но напряжение в строю уже спало. Отдавшись ритму марша, мерно шагают шеренги. Брусчатка сбегает вниз, под гору, к набережной, и кажется, несет, как эскалатор. Уже командиры не так твердо обозначают шаг. Тише, тише мерный стук по торцам…
Всё, прошли.
Алексей, прищурясь, посмотрел прямо перед собой на небо. Оно висело над Замоскворечьем покойное, чистое, лишь кое-где украшенное ослепительно-белыми облачками. Утром оно было другим — в дымке, не такое промытое. Сколько случилось событий сегодня, а день еще толь ко начался: парад, газета! Газета… Он встрепенулся — совсем забыл о ней. Все время помнил, пока стояли на площади, а потом забыл. Интересно, что написал Зуев?
Вечером он стоял у серого здания Концертного зала имени Чайковского, возле киоска, где продают театральные билеты. Свидание назначено здесь. Надо же, должен был идти с Гориным, как тот говорил, в «мировую» компанию, а вот стоит, ожидает. И еще приплелся на пятнадцать минут раньше. Ухажер!
Если бы вернулся с парада на полчаса позже, наверное, сидел бы сейчас за столом, среди симпатичных (компания-то «мировая») людей и поднимал рюмку за праздник.
Но вышло иначе…
Он был еще возбужден парадом и прочитанной статьей Зуева. Не снимая кителя, ходил по комнате, зачем-то взял с полки книгу, повертел и положил на стол. Потом снова потянулся к полке, но остановился, задумался. Вот тогда-то и раздался в коридоре звонок. Один, долгий, каким обычно требуют отворить почтальоны.
Он отворил и увидел незнакомую девушку. Чуть склонив голову набок, она вопросительно смотрела на него. От этого ее светлые волосы, подрезанные так, что их концы спереди изгибались, как рог полумесяца, почти закрыли одну щеку. Платье на девушке было вроде и простое, с узеньким поясочком, но в то же время необыкновенно красивое — красное.