Мысли трудно сцеплялись. Я отводил одни, отбрасывал как неверные и повторял другие, так и сяк определяя то, что казалось незыблемо прочным, неподвластным никому, кроме меня самого. И странно: все оставалось прежним вокруг — трещали цикады, так же плоско стлалась к темному горизонту земля, — все было таким же и иным. Что-то ломалось во мне, я чувствовал, что-то не прошло сегодня даром, потому что я вдруг показался себе вроде бы старше, вроде бы прошел год или пять лет; что-то вернулось из прошлого, окрепнув в сто раз, — мое обычное, то, что всегда давало силы, существовало помимо Веньки и его дружка, помимо генерала; казалось даже, что теперь нетрудно вытерпеть все сначала, даже стыд от своей неловкости, незнания, неумения, потому что — теперь я знал! — за вычетом стыда все-таки что-то останется — м о е.
Вот только Евсеев… Я снова вспомнил, как он сказал: «Нехорошо», и подумал, что сейчас вполне самокритичен, как он всегда требует, как считает постоянно нужным, а в моей самокритике, возможно, нет никакого смысла, потому что Евсеев вправе попросить в дивизион другого инженера, факт!.. Вот, оказывается, что самое трудное — то, что не зависит от тебя, — нужен ты или нет.
Наверное, была уже глубокая ночь, когда я добрался до своей палатки. Все спали, только Корт услышал, что я вожусь возле койки, и проворчал:
— Шляешься где-то, а завтра, говорят, работа будет… Ложись!
Утром, на построении, Евсеев действительно объявил, что нам предстоят боевые стрельбы.
На этот раз в нашу кабину пришел другой проверяющий — немолодой уже капитан со строгим лицом. Я обрадовался: раскусили, значит, Дробышева, но тут же подумал, что прошло слишком мало времени, да и вообще никто не обязан вступаться за меня. Могли случайно прислать нового проверяющего, а может, порядок такой. И все-таки было заметно, что капитан следит за всем особо придирчиво, хоть и не говорит ни слова. Сначала было тяжко работать, ощущая на себе его настороженный взгляд, но команды, целая лавина команд из динамика, заставили забыть обо всем п о с т о р о н н е м. Я старался вовсю.
Да, они прошли как во сне, они были суровы и прекрасны, первые стрельбы.
Яркое пламя вспыхнуло, всклубилось, и ракета сорвалась с пусковой установки; сначала за ней тянулся оранжево-черный шлейф, потом он исчез. Секунда, другая… Еще вспышка, и там, в вышине, где прежде была цель, — короткий рокот разрыва.
Осталось одно лишь сероватое облачко дыма, будто отчет, будто напоминание: ракета выполнила все, что ей приказали люди.
3
Мы вернулись с полигона. Отстранив на ходу детскую коляску, которую кто-то оставил в подъезде, я взбежал на второй этаж и постучал в дверь, знакомую до последнего кусочка облупившейся краски. И сразу услышал голос Андрейки — он играл в коридоре.
— Мама, к нам кто-то просится!
Руки у Лиды были по локоть в муке, и на щеке мука, я шагнул вперед, и она прижалась ко мне, пряча руки за спиной, чтобы не испачкать. Андрейка теребил за брюки, приговаривая: «Папка, папка приехал». Надо было что-то говорить, а я все стоял молча, и Лида стояла, и руки у нее были растопырены, потому что она все время помнила о муке.
В коридор вышла соседка, жена Корта, и набросилась на меня: а где ее муж? Как будто это я посылаю офицеров в командировки и назначаю срочную работу. К счастью, внизу хлопнула парадная дверь, и по ступеням затопали тяжелые сапоги Корта.
— Слышите? — сказал я и потащил свое семейство в комнату.
— Приехал, — сказала наконец Лида и стала вытирать руки передником.
— Приехал, — подтвердил я и пошел по комнате вокруг стола.
Потрогал зачем-то книги на полке, недоделанный свой телевизор, коврик с зайцами над кроватью сына. Наверное, у меня был глупый вид: улыбался и все повторял: «Приехал, приехал». И Лида тоже улыбалась, а потом убежала на кухню — у нее ведь пеклись пироги.
Потом мы обедали, играли все втроем в Андрейкины игрушки. Наступил вечер. Мы уложили сына спать и уселись с Лидой на диване. В форточку дул ветерок, и я радовался, что нет уже проклятой полигонной жары. Лида ни о чем служебном меня не расспрашивала. Она молодец, знает, что, если можно, сам расскажу. Вообще-то, про разбор я хотел ей рассказать, не мог не рассказать, но она начала вдруг говорить про кинофильм, который на днях показывали в Доме офицеров, и я стал слушать. Как всегда, играло радио наверху у Савельевых — эстрадный концерт, и мне уже совсем не хотелось вспоминать про Веньку, про свой позор, и снова думать, как же теперь быть. Показалось даже, что все это приснилось, придумалось.