Довольно большой трамплин, на который пошла Лида, находился и в самом деле неподалеку, на опушке леса возле реки.
Мы шли быстро по твердой, давно наезженной лыжне, Дорогу я знал хорошо, так как не раз сопровождал туда Лиду, хотя сам на лыжи так и не встал. Боря насмешливо рассказывал мне институтские новости. Но вот, за поворотом реки я увидел Лиду.
Она только что прыгнула с трамплина и сейчас летела по воздуху, прижав руки к телу и склонившись к острым концам лыж. В облегающем синем с белым тренировочном костюме, в такой же шапочке, из-под которой выбилась прядь каштановых волос, с лицом, вдохновленным скоростью и ощущением полета.
Через несколько секунд она исчезла за лесистым холмиком.
Постояв, я сказал Боре:
— Все. Пошли к машине.
— Да-а-а, — протянул Боря и больше до самой Москвы не сказал ни слова..
… Видел ли я Лиду после больницы? Да.
— И тогда когда…?
— Да.
— Почему же…?
— Не хочу. Ведь это их рук дело. Они к этому привели.
А Лида? Пусть не в моей памяти, пусть лишь в твоей памяти, читатель, она останется такой, какой была и какой должна была быть: в полете, во всем блеске своей молодости, красоты, отваги, упоения жизнью.
И, да свершится Божий суд над теми, кто обрек и послал на смерть ее и множество других совсем ни в чем неповинных людей.
Мой старый друг Леша Кадыков — добродушный (иногда мог быть и свирепым) русский богатырь с лицом римского патриция, был выдающимся и разносторонним инженером-строителем. Помимо кинотеатра «Россия», участия в строительстве Московской кольцевой автомобильной дороги, Дворца съездов в Кремле, он вел строительство некоторых совсем необычных объектов. Вот что он мне рассказал об одном из них в лесу под Звенигородом на большой поляне ему приказали построить целый ряд бетонных бункеров. К тому времени, когда он принял строительство, туда уже была подведена линия высоковольтной передачи и узкая бетонная дорога со знаком, запрещающим въезд на нее и даже постовым в будке.
Работа велась очень спешно, круглосуточно, в три смены. Леша очень много времени проводил и днем и ночью на строительстве. Даже его могучий организм, не сломленный заключением в одном из Интинских лагерей ГУЛАГа, с трудом выдерживал огромную нагрузку строительства. Бункеры были с очень толстыми (около двух метров) стенами, специалисты проверяли надежность швов. В каждом бункере монтировалась большая электрическая мощная печь и подъездные рельсы к ней. Едва были закончены первые два бункера, как в печи включили ток и по ночам в закрытых машинах к ним стали подвозить запаянные свинцовые гробы. Люди в скафандрах, приезжавшие на этих машинах, с трудом перетаскивали их на каталки, а оттуда по рельсам — прямиком в пылающие печи. Через какое-то время из печей таким же манером вынимали толстые свинцовые чушки — видимо, в печах расплавленные гробы вместе с содержимым сливались в какие-то формы и увозили неизвестно куда. Среди рабочих поднялся ропот, да Леша и сам был обеспокоен. Однажды он подошел к одному из людей, приехавших с очередной машиной, и сказал ему:
— Вы в скафандре. А мои люди и я — без скафандров. Что же это получается?
— Вы хотите сказать, — глухо и спокойно ответил ему человек в скафандре, — что существует опасность заражения? Да. Такая опасность существует. Я, например, уже заражен.
Леше пришлось удовлетвориться этим ответом, однако даже очень высокая оплата не удержала его долго на этом месте.
Если бы человек в скафандре был заражен чумой, холерой или другой инфекционной болезнью, его бы сразу изолировали в больничных условиях. Остается предположить, что так поступали с останками погибших от облучения.
Может быть в одном из таких свинцовых гробов находилось обескровленное, изуродованное тело Лиды…
Впрочем, это ведь только так — предположение…
Басманная больница
Кто сумел пережить, — тот должен иметь силу помнить.
Я проснулся оттого, что тупая боль в боку вдруг дополнилась новой болью — резкой, острой, порывистой.
"Катетер для отвода гноя сдвинулся", догадался я и стал думать, что же теперь делать. С пяти коек моих однопалатников в полутьме доносились похрапывания, постанывания, какое-то бормотанье. Воздух был неподвижен, тяжел и липок, источал запахи лекарств, свернувшейся крови, мочи, немытых тел. В духоте, тесноте в этом гноище уснуть было трудно даже со снотворным. Кнопка звонка возле моей койки, да и возле других, отсутствовала. Дежурный врач был один на все корпуса больницы, неизвестно где находился, скорее всего спал где-нибудь в укромном месте, а дежурной сестре Гале позвонить было невозможно. Позвать же ее громко мне не хотелось, чтобы не разбудить товарищей по палате, и так достаточно хлебавших. (Для не одного из них к тому же, как я Хорошо знал, эта ночь была одной из последних перед Погружением в вечную ночь). Поэтому, хотя и я чувствовал по обозначившейся приятной теплоте в боку, что началось кровотечение, я решил обождать Прихода Гали, положившись на волю Божью. А чтобы Не сосредотачиваться на моем довольно дурацком положении, заставил себя вспоминать всякую всячину. Однако хитрая боль и тут нашла лазейку…
…Мы ехали с моим старинным другом, шофером Шамашем, На экспедиционном фургоне из одного отряда в другой по мягкой грунтовой дороге, почти равномерно, то поднимаясь на пологие склоны, то спускаясь с них. Уже светило вовсю южное солнце, жарко. Справа глубокой темной, металлической зеленью поблескивали тяжелые листья буков, весело подрагивали нежно-зеленые, кое-где с желтинкой узкие листочки акаций, овальные фонарики кизила, а на кустах терновника виднелись фиолетовые с перламутровым отливом крупные плоды. Слева шли и шли поля высокой кукурузы с развевающимися желтоватыми султанчиками поверх початков. Иногда они сменялись аккуратными шпалерами виноградников, где уже наливались разноцветные гроздья. Воздух был душист и свеж, был напоен запахами полевых цветов, пением птиц.
Шамаш осторожно объезжал тяжелые повозки-каруцы, неспешно влекомые парами волов, с дремлющими на передке возницами и покачивающимися высокими штабелями кукурузы.
— Иван-молдован хочет себя, да и скотинку молодой кукурузой попотчевать, — покосился на одну из таких каруц Шамаш.
Я согласно кивнул и почти тут же почувствовал нарастающую тревогу, поднимавшуюся откуда-то снизу к сердцу. Я знал, что она предвещает, но еще некоторое время пытался подавить,4е. Тщетно. А потом стали пульсировать, то усиливаясь, то вовсе исчезая, острые уколы в правом боку. Перерывы между уколами становились все меньше, боль стала режущей, заполнила все тело, я почувствовал, что скоро потеряю сознание.
— Останови, Семен Абрамович, — сказал я.
Шамаш, который уже давно все понял, съехал на обочину, остановил машину и помог мне выйти. Я лег ничком на обочину тут же, вдыхая запах пыли и уже начинавшей жухнуть травы, чувствуя, как от бешеной боли тяжелеет и гудит голова, сжимается сердце.
— Сабр амед, — негромко сказал Шамаш, — предел терпения. Нельзя же так мучиться. Придется…
— Ты меня наркоманом сделаешь, — мрачно сказал я, но сам понимал, что нахожусь на пределе. — Ну, что же, давай.
Шамаш, сверкнув на солнце рыжей шевелюрой (а его фамилия по-караимски и значит — "солнце"), наклонился надо мной, вытащил из полевой сумки коробочку и раскрыл ее. Намочив кусок ваты спиртом из флакончика, он протер мне на руке пятно выше локтя, достал из герметически закрывающегося баллончика со спиртом и пружинкой шприц, надел иглу, отломив кончик ампулы набрал морфий и привычно, уже мастерски, сделал укол. Что-то затряслось, забурлило во мне. Откуда-то от самой головы вниз стали накатывать тяжелые, сладкие волны, постепенно снимая боль, которая отступала и осталась лишь глухими и все более редкими подергиваниями. Наконец, я встал, пошатываясь, и сел в машину. Обычно разговорчивый, Шамаш тоже молча сел за баранку, и мы поехали. Только через час или полтора он сказал довольно угрюмо: — Нельзя же так мучиться, командир. Будто бы в Москве нет хороших врачей…
…Шамаш всю или почти всю войну провел под Ленинградом, то на Ленинградском фронте, то на Волховском, то на "дороге жизни" на Ладоге. С этих Двух фронтов запомнил он несколько неведомо кем сочиненных солдатских песенок-самоделок, и мы, его товарищи по экспедиции, любили, когда он их пел. Вот и тогда он негромко запел одну из таких песен. Сначала я не обращал на это внимания, но поневоле стал вслушиваться в хорошо уже знакомые слова и нехитрую мелодию.