Выбрать главу

Да. Но нет племяша… Вот кто-то еще подъехал. Входит. Нет, это Захар Катаев, а с ним еще кто-то тощенький, ручки беленькие, лицо чистое и улыбчивое. Что ж, Никита и им рад.

— Захар Вавилычу, милай. Садись, где хошь. Кто гость? Говори прямо.

— Арнольдов. Товарищ Арнольдов, — отвечает Захар. — Художник.

— Это ж какой?

— Портреты и всякие картины, значит, рисует.

— А-а-а. Люблю таких. — Никита хотел было кинуться к Арнольдову, но под столом загремели бутылки, и он снова замер на месте.

— Ну, как на курорте-то? — спрашивает Захар.

— Да вот первое, гляди на меня. Бороды нет. Обрили, стало быть. Раз. И отмыли меня там. Шестьдесят два года ржавчина на мне оседала. — Все смеются, а Никита добавляет: — Вот чего нам надо строить — дома такие, и всех старательных в годок раз туда посылать, чтобы жиру они накопили. Эх, да что там! — вдруг кричит он. — Что я раньше-то жил? Кошек дохлых обдирал. Знаете что: скот пусти — и тот ищет, где лучше корм, а ведь человек — с башкой рожден: его не проведешь.

Но люди молчат. Люди улыбаются и молчат.

— Разговору бы надо влить. — И Захар смеется в кулак.

— Ага, — соглашается Никита и косо смотрит на Сивашева.

Сивашев, ничего не понимая, осматривается и протягивает через весь стол руку Стеше.

— Здравствуй, Стеша. Не заметил тебя. Читала? В «Правде» о твоей работе статья большая… и портрет.

— Читала, — хладнокровно и отрывисто отвечает Стеша.

Арнольдов смотрит на нее:

«Играет. Ходит размашисто — играет. Резко говорит — играет. Книжечку в грудном кармане носит — играет. Чем-то обижена? Крепко обижена… Но вот, вот — она настоящая». Стеша в это время повернулась к Анчурке и совсем просто о чем-то с той заговорила.

— Да-да. Разговору… разговору надобно. — И Никита снова смотрит на Сивашева. — Я о влаге. Влаги, говорю, надобно бы… как это — по программе или не по программе? Просвети нас. В голову вколоти, Сергей Петрович.

— А-а-а, — догадывается Сивашев и, налив водки в кружку, поднимает над собой и кричит: — Да я за вас керосин и то выпью, а не только эту влагу!..

И яства тронулись: пошли по порядку ломти свинины, захрустели сочные огурцы, зазвенели стаканы, медленно задвигались пузатые, неповоротливые чашки… и все ожило, заговорило, заклокотало…

— И еще я пью за здоровье нашего многоуважаемого, который является зорким глазком у нас в стране, за нашего старого друга, за товарища Сивашева, Сергея Петровича.

— И еще я пью за бездонного коммуниста — Захара Вавиловича Катаева.

— И еще я пью за супротивника свово — Епиху Чанцева.

— И еще я пью…

И стукались, гремели граненые стаканы, пузатые чашки.

А вот ударила русская «Барынька», и люди кинулись в пляс. Никита заулыбался. Он некоторое время смотрит на плясунов, но вот у него дрогнуло плечо, он перенес ногу через скамейку, и не успел он перекинуть вторую ногу, как пошла Анчурка. И куда только девались ее неуклюжесть, размашистый шаг! Она идет плавно, выставив ладони, плотно сложив их, поводит всем корпусом и, отбивая дробь, все наскакивает, наскакивает на «кавалеров».

— Эх, ты-ы, — вскрикнул Никита и пошел на Анчурку, выкидывая плясовые коленца, припевая.

Закряхтел пол под ударами ног, замигала лампа, густая пыль ударила в потолок, застлала окна, лица людей. А люди извиваются, прыгают, приседают, ухают, охают, обливаются потом, норовя переплясать друг друга, перепеть, показать свою удаль — одни уже загубленную, другие — еще молодецкую. Вон танцует пара — Гришка Звенкин и Нюрка. Нюрка раскраснелась. Она уже не в голубом, а в сером платье. Она отбивает дробь ногами и все налетает на Гришку, что-то кричит ему на ухо, а он хохочет громко, закинув голову назад. А вон за столом сидит Епиха Чанцев. Он не может плясать, но он рукой хлопает по столу и ложкой по блюду.

— Эва! Эва! — выкрикивает он.

Никита, еле дыша, сел за стол, а Анчурка — неугомонная — все еще носится, все еще поводит плечами, все еще наскакивает на своих кавалеров…

— За пляску ее полюбил, — шепчет Никита Арнольдову и сам верит этому, хотя пляшущей Анчурку видит впервые. — Увидел вот, как она в девках пляшет, и по любил. Ведь она какая была: выйдет, бывало, в кpyг, поведет плечом, окинет глазом — и ребята с ног валятся. Вот за то и любил.

— А теперь?

— И теперь люблю. Сын у нас имеется. Ой, и сын! Хахаль! — Никита быстро вскакивает из-за стола, убегая во вторую комнату, и через несколько минут является оттуда с сыном на руках. Сын, рыжеголовый, розовый ото сна, просыпается и, ничего не понимая, валится на грудь отца. — Вота какой сын. Вота!

— Эй, — и Анчурка вырвала сына из рук Никиты. — Ты-ы! Что те, поросенок, что ль?

— Вот какой сын. Видал? Ясно. Анчурка меня вальком по спине взгреет. А ведь я должен похвалиться? Должен? Стеша!

— Обязательно, — отвечает Стеша и улыбается.

Под окнами толпятся люди, лезут в двери, в окна. Анчурка прикрывает окна занавесками. А Никита резко отдергивает занавеску и гремит:

— Пускай глядят! Пускай дивятся! Теперь ко мне и Михаил Иванович Калинин приедет. А что? Сядет на аэроплан и прикатит. Я ведь его видал. Стеша! Степанида Степановна! Давай, чебурахнем. А-а! Эй, народ! Я что имею? Я имею выпить за Степаниду Степановну. Ой! Я много с ней имею. Дел разных. Ты ведь у меня, Стешенька, — самый первач в поле. Ну, выпьем.

И все поднимаются из-за стола, все тянутся к Стеше. Стеша резким движением берет стакан и выплескивает из него водку в рот. Она задохнулась, но, не показывая виду, говорит:

— Вот и чебурахнули… А я предлагаю выпить за женщин.

— Люблю! Баб люблю. Аль не баб — женщин, — соглашается Никита и пьет.

И опять ударила гармошка, опять заскрипел пол под ударами ног.

— Гриш! Гриш! — Никита треплет Гришку Звенкина и кричит ему в ухо: — Жизнь-то! Жизнь какая наступила… и гости… гости… гости какие у меня. Эй, вы! Стоп на один секунд! Стоп, гармонь! Стоп!

В избе все постепенно смолкли. Никита поднял над головой стакан с водкой и произнес раздельно, с остановками:

— Хочу выпить… за племяша… за Кирилла Сенафонтыча Ждаркина.

Все рявкнули «ура» и выпили. Одна только Стеша отодвинула свой стакан, поднялась из-за стола и ушла в чулан. Этого никто, кроме Арнольдова, не заметил. А когда она снова появилась у стола, он ее тихо спросил:

— Все выпили за Ждаркина, а вы что ж?

— А вы контролируете? — грубо одернула она его и, заметя, как глаза у Арнольдова блеснули обидой, смягчилась, сказала: — Не спрашивайте. И не думайте плохое. У каждого есть свое. Вы надолго к нам?

— Это верно, у каждого есть свое, — согласился Арнольдов и ближе пододвинулся к ней, не сводя с нее глаз.

Стеша поймала его взгляд и дрогнула.

«Что это со мной? — подумала она. — Вот еще раскисла». Она хотела грубо оборвать его, но сказала мягко:

— Вы приходите к нам в бригаду. У нас есть очень хорошие люди, — и повернула голову к окну: далеко в ильменях снова пел рыбак свои ловецкие песни. Значит, занимается заря…

Гости разъезжались, расходились, а Никита Гурьянов, без шапки, что-то мурлыча себе под нос, шагал в поле.

7

Рожь колосистая…

И поют же про тебя песни! Ах, какие про тебя поют песни — звонкие, разудалые! Вот склонилась ты и щебечешь колосом своим усатым, граненым, наливным, тяжелым — и про это поют. Вот выколосилась ты и обильно, охапками во все стороны разбрасываешь желтоватый цвет — и про это поют. Вот сжата ты и лежишь, в снопах — богатырями усеяла поля — и про это поют. Но вот ты сникла, поредела, как волосенки на голове старика — и про это поют, с надрывом, со слезой, с проклятием. Рожь колосистая…

Никита Гурьянов — об этом весь мир знает — никогда толком не обедал. Грязный, с ошметками на руках, он вбегал в избу, хрипло ворчал на своих домашних и, не садясь за стол, хватал раз-два, как собака, и опять бежал в поле. С самой ранней весны и до поздних заморозков он пропадал в поле, норовя «урвать кусок белого пирога». Хапал Никита, урезывал семью, себя, отпахивал борозду у соседа, и, когда это сходило, — радовался, открывалось — молча отступал: все равно борозду отнимут да еще по загривку заедут.