Выбрать главу

Юный Цезарь рвался в консулы, впрочем, не делая из этого тайны и, очевидно, считая высшую государственную магистратуру частью своего наследства. Его первая попытка провалилась, но после гибели обоих действующих консулов — Гиртия и Пансы — он возобновил наступление.

Цицерон в этой ситуации вел себя неоднозначно. То, что оставалось в его душе от бывшего консула, надеялось на победу тираноборцев и жаждало восстановления республики. Но вместе с тем он все чаще склонялся к мысли, что республиканский строй пережил себя, что империи нужен хозяин, а Брут с его уважением к закону в борьбе с более хитрыми и изворотливыми соперниками не имеет никаких шансов. Если уж государство обречено пасть жертвой тирании, рассуждал Цицерон, пусть лучше тираном станет Октавий, а не Антоний. Вот почему в своих письмах он превозносил молодого честолюбца до небес. Брут догадывался, что отчасти Цицерон сам попал в ловушку собственного воображения. Выдумав себе образ Гая Октавиана Юлия Цезаря, он перестал понимать, что реальный Октавий не имеет с этим идеализированным представлением ничего общего. Он не жалел усилий, чтобы предостеречь Марка Туллия от опасного, если не самоубийственного, заблуждения, но не слишком в этом преуспел.

Он попытался прибегнуть к помощи Тита Помпония Аттика: этот человек, которому в равной мере доверяли и Цицерон, и Брут, нередко мирил их, исполняя роль посредника. По все более раздраженному тону писем обоих своих корреспондентов Аттик понял, что отношения между ними обострились, и советовал Бруту пощадить самолюбие Цицерона.

Марк не нуждался в подобных советах. О каком самолюбии могла идти речь, если Цицерон, находясь в Риме, сознательно или неосознанно вредил делу партии, к которой принадлежал? В пространном письме к Аттику Брут не только подверг суровой критике поведение Цицерона, но и изложил собственные намерения. Это письмо можно в какой-то мере считать его символом веры.

«Ты пишешь, — говорилось в нем, — что Цицерона удивляет мое молчание по поводу предпринимаемых им шагов. Что ж, ты вынуждаешь меня к откровенности. Мне, конечно, известно, что Цицерон в своих поступках руководствуется лучшими намерениями. Разве посмею я усомниться в его приверженности Республике? Но, как бы это выразиться... Мне кажется, что он, осторожный сверх всякой меры, повел себя не слишком умно... Он позволил тщеславию взять над собой верх, хотя из любви к Республике не побоялся обзавестись таким опасным врагом, как Антоний. Право, не знаю, что и думать. Вместо того чтобы сдерживать честолюбие и стремление к вседозволенности «мальчишки», он их только подогревает. Он настолько снисходителен к этому юнцу, что для нас это выглядит оскорбительным [...].