Выбрать главу

Аттик выбрал для своей задумки неподходящий момент. Брут и так не знал, куда деваться от душившей его гневной ярости, когда наткнулся в письме Цицерона на такие строки: «Октавий! Мы ждем от тебя только одной милости и снисхождения. Пощади граждан, окруженных уважением народа и всех честных людей!» Отныне его разрыв с Цицероном стал неизбежным.

Брут знал, что даже головой на плахе он ни у кого не станет просить пощады, а уж меньше всего — у Октавия. Цицерону нравится жить на четвереньках — его воля! Но кто дал ему право требовать того же от него, Брута, да еще выставлять его в роли жалкого просителя?

Гнев — чувство, которому стоик не должен поддаваться.

Но если задета честь стоика, он не должен молча сносить оскорбление.

«Я прочитал часть твоего письма, адресованного Октавию; ее переслал мне Аттик. Твои хлопоты по спасению моей жизни не доставили мне удовольствия. Мне ежедневно докладывают обо всем, что ты, как верный друг, сказал или сделал в защиту нашей чести и достоинства. И теперь, читая эту часть твоего письма, я испытал такую боль, острее которой никто не мог бы мне причинить. Ты писал Октавию и говорил с ним о нас... Ты благодарил его за то, что он сделал для отечества; ты пал перед ним ниц в своем уничижении.

Что я могу тебе на это ответить? Только одно: мне стыдно за то положение, в котором мы оказались.

Но я должен высказаться ясно. Ты советуешь ему озаботиться нашим спасением. Но для нас это будет худшая из смертей! Это будет означать, что мы не избавились от рабства, а всего лишь сменили хозяина. Вдумайся в то, о чем ты пишешь! Разве осмелишься ты утверждать, что твои слова — не мольбы раба, распростертого перед тираном?

Ты пишешь ему, что от него ждут пощады граждане, пользующиеся уважением честных людей и римского народа. А если он не пожелает нас пощадить? Значит, мы умрем? Впрочем, я действительно предпочту умереть, чем быть обязанным жизнью ему! Но я не верю, что боги столь враждебны к Риму, чтобы заставить его граждан молить о пощаде Октавия! Молить его, чтобы он пощадил жизни тех, кто принес народу свободу!

Я говорю высокопарно, но меня это не смущает. Нет ничего лучше громких слов, когда я обращаюсь к тем, кому неведом страх и кто понимает, что не всякого можно молить о пощаде. О Цицерон! Ты утверждаешь, что Октавий всемогущ и что он твой друг. Ты испытываешь ко мне теплые чувства и хочешь, чтобы я вернулся в Рим, предварительно испросив разрешения у этого мальчишки, не так ли? За что же ты его благодаришь, если его еще приходится умолять, чтобы он оставил нам право на жизнь? Что для нас хорошего в том, чтобы пресмыкаться — не перед Антонием, так перед ним? И если он не намерен занять место тирана, разве должен человек, уничтоживший тиранию, молить его о спасении жизни тех, кто отличился в служении Республике?