Я помню, что в тот период очень гордилась тем, что себя как женщину практически преодолела: получила, в общем-то, неженскую профессию, пришла в бизнес, в котором работают практически одни мужчины, причем какие: в прошлом — прорабы, и, несмотря на эту очень трудную мне атмосферу, смогла себя правильно поставить, в работе преуспевала, в отличие от других женщин домой к сковородкам не бежала. И даже то, что у меня прибавилось хлопот в связи с моим внешним видом: на работу мне надо было носить деловой костюм, юбку обязательно до середины колена, под низ светлую кофточку, перемена одежды каждый день обязательна, косметика неброская, но прийти без помады — это был уже моветон, а я всю жизнь помаду терпеть не могла, о ней ведь все время думать надо: размазалась, нет? — а я и зеркальца-то с собой до тридцати пяти лет никогда не носила, — но благодаря всем этим якобы женским хлопотам я, наоборот, стала чувствовать себя загнанной в латы, я стала среднестатистической бизнес-вумен из глянцевого журнала… И только когда по воскресеньям мы с Леночкой ходили в бассейн и мне нужно было дойти до воды в купальнике, а потом еще в облегающем, мокром выбраться из воды, мне было от этого так же тяжело, как в двадцать лет, когда я шла по улице в платье. И я смотрела, как моя Лена бестрепетно и даже словно с удовольствием вышагивает вдоль бортика, и я терялась, я не знала: мне радоваться, мне любоваться, тревожиться, сделать ей выговор?
А беда уже была на расстоянии вытянутой руки — от меня, слава Богу, не от Леночки.
Это было в самом конце девяносто седьмого года. Точной даты я не помню, потому что во время наших двух первых встреч с Костей никакого значения я им не придала. Игорь Иванович взял меня с собой на переговоры к инвестору. Это были трудные переговоры. Мы вошли в огромный Костин кабинет, а он был вице-президентом этой инвестиционной компании, и я помню, что за неоправданно большим дубовым столом увидела незапоминающегося нахмуренного человека с немного одутловатым лицом. Это потом оказалось, что в Косте под два метра роста, что у его черных глаз есть тысяча выражений, а у лица поразительная способность вспыхивать, гаснуть, опять освещать собой все вокруг, а от неожиданной вспышки обиды или гнева буквально сотрясаться, даже как будто идти мелкими трещинками. Но тогда, сидя за своим огромным столом, он вообще не смотрел на нас. Листал документы, ронял ни к чему не обязывающие фразы, а претензии нашего президента выслушивал, демонстративно отвернувшись к окну.
Наша следующая встреча протекала уже в присутствии их юриста. И разговор главным образом шел о неизбежности судебного разбирательства. Я помню, что говорила спокойно, уверенно, и помню, что на этот раз он внимательно смотрел на меня, что-то записывал, брал калькулятор, делал быстрые подсчеты, но вместо ответа на прямо поставленный вопрос или испытующе на меня смотрел, или отворачивался к окну. Это была манера, которую мог себе позволить только очень полновластный человек. Вот и все, что я тогда про него подумала.
Когда наше дело рассматривалось в арбитражном суде, он пришел на процесс вместе с юристом. И мне показалось, специально, чтобы потянуть время, не привез с собой самого элементарного — доверенности, — из-за чего слушание было отложено, после чего он подошел ко мне в коридоре, как-то по-особенному, просяще заглянул в глаза и вдруг предложил пообедать с ним, но я себе не могла это позволить, прежде всего из соображений профессиональной этики. И после этого, я помню, мы оба очень смутились.
Все три недели до следующего заседания я если и вспоминала о нем, то только в том смысле, что было бы хорошо, если теперь от них придет другой представитель. Но, конечно, опять пришел Костя. Он очень красиво и артистично выступал, оказалось, что их президент заключил договор с нами за неделю до своего переизбрания и сделал это явно вопреки интересам компании, переживающей в тот момент далеко не лучшие свои времена… В доказательство Костя зачитывал цифры из их балансовых документов, причем так вдохновенно, как будто это были стихи. И читал он их главным образом мне. Понимаете, так не должно быть между абсолютно чужими людьми, а тем более — состязающимися сторонами, но у меня было чувство, что я смотрю в глаза человеку, которого знаю всю жизнь, от которого у меня нету тайн, потому что он видит меня насквозь — я сама впускаю его в себя, потому что мне нечем от него защититься. И еще: выдвигая свои аргументы, он как будто бы чувствовал то же, что чувствую я, и смотрел на меня с испуганной бережностью.
Я этого не вспоминала столько лет. Боже мой, а ведь это именно так и было.
Слушание отложили на две недели. А надо сказать, что этот процесс даже Игорь Иванович считал: нам не надо проплачивать, наша правота была слишком очевидна. И еще поэтому я говорила себе: Алла, этот человек — просто тонкий психолог, в жажде выиграть дело он чисто инстинктивно подпускает мужских флюидов. Судья тоже женщина, откуда ты знаешь, может, он так же конфиденциально смотрит и на нее? Все две недели я это, можно сказать, себе внушала. Но к тому, что я чувствовала, в каком смятении жила, это не имело никакого отношения.
Это никому нельзя объяснить. Даже самой себе. В той обыденной жизни, жизни без Бога, я приняла случившееся за чудо. В моей жизни никогда ничего подобного не было. А это чувство оглушительной близости, понимаете, оно для меня стало вдруг очень дорогим. Мне стало казаться, что этому человеку я смогу рассказать о себе все и он поймет меня как никто. Или наоборот, я смогу с ним рядом молчать, а он будет меня читать по глазам, по улыбке, как открытую книгу, читать и радоваться — я не знаю чему… тому, что между нами нету никаких преград. Но потом, когда восторг от этого проходил, мне делалось страшно. Страшно, что я никогда его не увижу. Или просто что восторг не вернется.
Понимаете, когда теперь я знаю, что такое религиозный восторг, как звенит, хрустальным колокольчиком звенит и ликует намоленная душа… мне жутко произнести это, но ведь можно сказать, Иоанн Лествичник это за меня уже произнес: ты молишься, а молитва твоя корнями уходит в твою плотскую страсть, в твою тоску по прелюбодеянию.
А иначе почему столько похожего в этом восторге открытости без предела, без ограничений человеку, мужчине, и — Богу? Я хочу прерваться, я хочу об этом подумать. Я очень боюсь сказать лишние, богохульные слова…
* * *
Мне было плохо два дня. Мне кажется, это Господь прогневался на меня за мое пустословие. И отец Виталий, он вчера ко мне приходил… когда услышал про единый корень, из которого — я ведь только спросила об этом — растет в женщине любовь к мужчине и любовь к Богу, — а ведь он человек моложе меня, он вперед меня сказал это слово — «либидо», я бы при нем не решилась, — назвал эти мои мысли хлыстовством — это была ересь такая. Еще сказал, что жена к мужу прилепляется плотью, а к Богу помыслами духовными, голубиными. Оттого ангел Гавриил и рек Богородице: радуйся, слез Евиных избавление. И так он все это хорошо, строго, от сердца сказал, и мне еще прежде, чем он меня пособоровал, на душе стало так светло — так… Стереть эту кассету и больше не вспоминать!
Святой праведный Иоанн Кронштадский… сейчас, я открою, вот… сказал — лучше нельзя сказать:
«Ощущал я тысячекратно в сердце моем, что после причастия святых тайн или после усердной молитвы, обычной или по случаю какого-либо греха, страсти, скорби и тесноты, Господь, по молитвам Владычицы, или сама Владычица, по благости Господа, давали мне как бы новую природу духа — чистую, добрую, величественную, светлую, мудрую, благостную — вместо нечистой, унылой и вялой, малодушной, мрачной, тупой, злой. Я много раз изменялся чудным, великим изменением на удивление самому, а часто и другим. Слава щедротам Твоим, Господи, яже являеши на мне грешном!»
На мне, многогрешной! Слава щедротам Твоим, Господи! Ныне и присно и во веки веков.
Прости меня, Господи, что опять принимаюсь за старое. Уже больше половины кассеты наговорила. Теперь немного осталось. Нельзя же не досказать. Дальше я помню все по дням.
Когда прошли две недели, было девятнадцатое марта. Заседание суда было назначено на шестнадцать часов тридцать минут. В этот день по нашему делу должно было быть вынесено решение. Я приехала на двадцать минут раньше. А он, наоборот, на полчаса опоздал. Заседание уже хотели отложить, когда Костя вошел в зал, не вбежал, спокойно, молча вошел, как ни в чем не бывало сел на свое место и глазами сразу нашел меня. Если у вас когда-нибудь была собака, вы это можете по собаке хорошо знать: как она выбегает из кустов и сразу же, всего на миг смотрит прямо вам в глаза, и за это мгновение она все про вас понимает: какое у вас настроение, довольны ли вы ею, можно ли ей побежать и еще поноситься, не сильно ли это обидит вас… и вы ведь тоже это все сразу про нее понимаете. Но тогда, девятнадцатого марта, когда мы с Костей посмотрели в глаза друг другу, это чувство родной собаки, живущей в нем, — это было еще далеко не все, главное — мне вдруг стало ясно: моя жизнь меняется, уже целиком изменилась. Моя жизнь — это жизнь в его взгляде. Я — белый экран, я — ничто без этого света, который в меня бьет, как будто из кинобудки, и делает меня мной… нет, намного лучше меня.