Выбрать главу

«Боже мой! Какие потери в один год: Пушкин и Марлинский… — писал Брюллов приятелю в Италию. — Бестужев на Кавказе изрублен горцами в куски в одном приступе, будучи уже произведен в офицеры, и курьер, везший ему крест, встретил вестника о смерти незабвенного для многих Бестужева». Карл помнил молодого офицера из Марли, любившего писать лежа на диване, буквы «А-ръ Б-ж-въ» под статьей, впервые утверждавшей талант и славу Брюллова, помнил протянутый ему некогда Бестужевым камень в форме чаши — первый камень из Помпеи, который Карл держал в руках. Он решил написать по памяти портрет «незабвенного для многих»; младший из братьев Бестужевых Павел, сожалел, что не осталось «хороших списков» с лица Александра и надо будет то, что осталось в памяти Брюллова, дополнять словами. Брат Николай, заключенный в Петровскую тюрьму, прекрасный рисовальщик, просил подождать, пока он сам набросает портрет Александра, — это облегчит Брюллову задачу (в переписке братьев, медленно преодолевавшей тысячеверстные российские пространства, толщу и высоту острожных стен, сохранился след — осуществленного ли? — брюлловского портрета Александра Бестужева).

Ко времени Брюллова храмовый образ стал светской картиной, иссушенной однообразием приемов, затверженных еще на академической скамье и впоследствии закрепленных бесконечным повторением пройденного. Переданная волею времени и обстоятельств в руки светских художников, выбор которых никак не учитывал отношения мастера к изображаемому предмету, религиозная живопись утратила высокий дух, горячий призыв и самоотверженное служение; задача украшения храма победила в ней задачу общения с молящимися. Практицизм в задаче и практицизм в работе, лишенной вдохновения, сделали заказываемые в качестве образов картины на ветхозаветные и новозаветные темы холодными, будничными, примелькавшимися, не способными ни изумить, ни удержать подле себя, не способными ни возбудить в человеке веры, ни укрепить его в ней. Передавать в религиозной живописи идеи нового времени еще не приспела пора. На стенах храмов появлялись большие картинки к Библии и Евангелию, которые не могли по-настоящему потрясти душу, потому что лишь иллюстрировали нечто хорошо известное, знаемое наизусть. Брюллов не принес в эту живопись высокого идеала, не наполнил ее нравственными исканиями, — он, как и его современники, принял светскость религиозного искусства, но он писал по-брюлловски, горячо, никому не подражая, с душой и руками, не спеленатыми привычкой, его совершенное владение рисунком, композицией, цветом создавало поражавшую современников красоту формы. Один из отцов церкви, отдавая справедливость таланту Брюллова, не находил в его картинах религиозного чувства. Но Брюллов не был подготовлен к тому, чтобы сломать сложившуюся светскую традицию религиозного искусства, и потому — такой парадокс! — чем с большим чувством писал он вещный мир, религиозное как реальное, тем убедительнее оказывались его творения. Другой отец церкви, наблюдавший Брюллова в часы творчества, говорил о наслаждении видеть его за работой, ибо сам он, работая, наслаждается, — признак открытой и чистой души. Брюллов потряс современников тем, что не только перестало потрясать, но, казалось, уже и не замечалось ими…

«Вознесение Божьей матери» критик журнала «Библиотека для чтения» сопоставлял с лучшими творениями Рафаэля и Рубенса, эту картину он ставил выше «Последнего дня Помпеи». В «Распятии», по его мнению, Брюллов изобразил то, чего до него никто не решался, — момент кончины, последний вздох. Другой критик находил в «Вознесении» впервые запечатленную тайну воскресения: «Лик Богородицы на полотне преображается от временной смерти к вечной жизни и недоступен описанию. Уста еще в тени и хранят гробовую неподвижность, тогда как очи уже озарены вечным светом…» Жуковский называл «Вознесение» «богоносным видением», поэт Струговщиков — «воплощенной благодатью». Перед «Распятием» Жуковский просиживал часы в безмолвном восхищении. Поэт Кольцов буквально окаменел при виде «Распятия», только слезы дрожали на его глазах. И один из самых суровых людей эпохи, генерал Ермолов, сидя перед «Распятием», не мог, по словам очевидца, «вполне насладиться дивным творением»; в самых лестных выражениях приветствовал он Брюллова, желая непременно обнять его: «Заключив друг друга в объятия, они представляли прекрасный групп Аполлона и Марса…» Так встретили современники эти картины, которые через два-три десятилетия многим из них, не говоря о новом поколении, покажутся холодными и в этом смысле не слишком выходящими вон из ряда подобных сочинений…