В каждой статье я стремлюсь дать цельный лик художника. Произведения же художника для меня нераздельны с его личностью. Если я, как поэт, читаю душу его по изгибам его ритмов, по интонации его стиха, по подбору его рифм, по архитектуре его книги, то мне, как живописцу, не меньше говорит о душе его и то, как сидит на нем платье, как застегивает он сюртук, каким жестом он скрещивает руки и подымает голову. Мне мало прочесть стихотворение, напечатанное в книге, — мне надо слышать, как звучит оно в голосе самого поэта; книга мертва для меня, пока за ее страницами не встает живое лицо ее автора. Отделять книгу от автора ее, слово — от голоса, идею — от формы того лба, в котором возникла она, поэта — от его жизни… Как поэт Валерий Брюсов может требовать этого? Не он ли сказал, что искусство «души черпает до дна» <…>
Те слова, что я написал об обстановке, в которой слагался талант Валерия Брюсова, возникли из страниц его книги «Пути и перепутья» и из впечатлений того дома, в котором я бывал у него в Москве. Он утверждает, что это «небылицы»… Как он может знать это? В данном случае он сам является книгой и не может судить о том, что другой прочтет в нем (Волошин М. Ответ Валерию Брюсову // Русь. 1908. 4 янв. № 3).
Когда я вспоминаю образ В. Брюсова, этот образ неизменно предстает мне со сложенными руками. Застывший, серьезный, строгий стоит одиноко Валерий Брюсов среди современной пляски декаданса. Он, вынесший на себе всю тяжесть проповеди символизма среди непосвященных, он выносит теперь и весь позор эпигонства, чтобы спокойно пронести свой огонь в лучшее будущее, И когда подвертывается к нему какой-нибудь из мелких бесенят символизма, — сколько презрения и боли сквозит в его безукоризненной сухости! Так и кажется, что он говорит двум третям своих последователей, когда неопытными руками они касаются дорогих ему святых: «Руки прочь».
Все эти мысли невольно возбуждает первый том собрания его стихотворений «Пути и перепутья». Здесь находим мы то, к чему только еще подходят иные из модернистов, но что давно пережил, преодолел и осознал он. То, за что теперь венчают лаврами, возбудило когда-то хохот и негодование. Две-три юношеские дерзости, две-три рискованных строчки, и в результате пять лет неостроумных издевательств критики над талантливейшим поэтом наших дней. И вот теперь, когда никто не станет оспаривать исключительной величины поэта Брюсова, когда он дал нам две книги изумительных свершений — «Urbi et Orbi» и «Венок», — теперь с особенным интересом окидываем мы первый период его поэтической деятельности: мы встречаем здесь того же Брюсова.
Мы начинаем совершенно ясно понимать, что никогда Брюсов не изменялся: он все тот же Брюсов в «Шедеврах», что и в «Венке». Он только проводил свое творчество сквозь строй все новых и новых технических завоеваний. Он только отделывал свой материал, и этот материал — всегда мрамор. От первых юношеских стихотворений «Путей и перепутий» до изумительной поэмы «Царю Северного полюса» тех же «Путей» и далее: от этой поэмы до отчетливо изваянных, как мраморные статуи, стихотворений «Urbi et Orbi», до изощренной, как мраморное кружево, резьбы «Венка» — все тот же перед нами Брюсов — поэт хаоса, философ мгновенья, сочетавший нужные ему элементы творчества Тютчева, Пушкина, Баратынского и Верхарна, преломивший их творчество в своей индивидуальности <…>
Пробегая ряд юношеских стихотворений поэта, мы узнаем в неоконченных массивах его творчества, какую бурю переживаний пришлось ему подчинить гармонии и законченности. <…> Валерий Брюсов, поэт хаоса и бесформенности, закрыл свою проповедь железным щитом формы, и об этот щит бессильно разобьются модернистические волны поэтов, пока не придут к Брюсову его действительные ученики. Их еще нет, но о ни будут. Брюсов одинаково противопоставлен недавнему прошлому современности и близкому будущему. Он глядит одновременно и в далекое будущее, потому что он единственный среди нас, кто принадлежит вечности (Белый А. Арабески. М., 1911. С. 451-453).