Шесть дней мы почти не выходили из автомобиля. Последний день ехали беспрерывно 23 часа, от 5 утра до 4 ночи <…> Скажу тебе, что я подумывал даже вовсе отказаться от своей работы и совсем вернуться в Москву (Письмо И. М. Брюсовой от 19 марта 1915 года. ОР РГБ).
К началу 30-х годов окончательно обозначился разрыв между Пушкиным и современным ему кругом читателей. Уже «Борис Годунов» был встречен полным непониманием. Ряд других величайших созданий Пушкина нашел самый холодный прием со стороны критики и общества. Все, даже молодой Белинский, говорили об «упадке пушкинского таланта» именно тогда, когда гений вполне раскрылся. Пушкин понял, что должен оставить все попытки подойти к своему читателю, т.е. снизойти до него. Пропасть между великим поэтом, опередившим современников на столетие и более, и «публикой», «толпой», «чернью» была слишком широка и глубока, чтобы можно было восстановить между ними связь, не посягая на самое святое в творчестве. Убедившись в этом, Пушкин, так сказать, «махнул рукой» на читателя и стал писать, повинуясь исключительно внутренней потребности, не думая о том, для чего он пишет и будет ли он понят.
Характерным примером такого творчества может служить «Домик в Коломне». Эта шутливая поэма совершенно не была оценена в свое время. Рассказывают, что «повесть почти всеми была принята за признак конечного падения поэта… В обществе старались не упоминать о ней в присутствии автора, щадя его самолюбие» (Анненков). Впрочем, «Домик в Коломне» в значительной степени недоступен широким кругам читателей и теперь и, вероятно, таким останется всегда. Дело в том, что, кроме изящества и живости рассказа, реалистичности и меткости описаний, остроумия тонких замечаний, рассеянных в октавах, и т. п., «Домик в Коломне» имеет другую ценность, которая для самого Пушкина, конечно, и была самым важным: эта повесть должна производить впечатление главным образом своей формой. <…>
Одновременно с «Домиком в Коломне», во время «болдинского сидения», осенью 1830 года, написаны Пушкиным и его «маленькие драмы», три оригинальных, — «Скупой Рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Каменный Гость», — и одна, переведенная с английского: отрывок, озаглавленный «Пир во время чумы». За Пушкиным уже было такое грандиозное драматическое создание, как «Борис Годунов». Но в «Борисе» Пушкин всецело следовал шекспировской поэтике. «Борис Годунов» — как бы одна из шекспировских хроник, только из русской истории; в нем — все, как у Шекспира: та же рисовка характеров и страстей, такое же деление на маленькие сцены, тот же стих, беглый, пятистопный ямб, с отдельными, рифмованными стихами и т. д. Для своего времени, для нашей литературы, «Борис Годунов» был событием значительнейшим: он раз навсегда порвал с вековым прошлым русского театра и указал ему новые пути: ориентацию корнелерасиновскую заменил ориентацией шекспировской (Брюсов В. Маленькие драмы Пушкина. К предстоящему спектаклю в Художественном театре // Русские ведомости. 1915. 22 марта. № 67).
Жизнь моя «течет» весьма однообразно, именно течет. Впечатления лишь от поездок. Потом я целые дни и пишу. (Ведь за 59 дней я написал 29 статей в «Русск. Вед.» и 2 статьи в «Голос» [211], т. е. по статье менее, чем в 2 дня) <…> Свободных часов не остается. А если бывают свободные минуты, пишу стихи и перевожу «Энеиду» (Письмо И. М. Бросовой от 2 апреля 1915 года. ОР РГБ).
Валерий Брюсов, следуя за отступающими русскими войсками постепенно проникается чувством отвращения к войне, ранее воспетой им, и полон уже стремления вернуться к прерванной в июле 1914 года «чисто» литературной деятельности. Этой смене настроений способствовало познание настоящего, неприкрашенного лика войны. <…> Вот Брюсов описывает свое посещение поля, где только что произошло сражение. Поэт рассказывает, как он бродил среди тысяч распростертых трупов, как он всматривался в лица врагов, — «убитых юношей, почти мальчиков, с кроткими личиками, с едва пробившимися усиками», и в лица пожилых воинов. <…> И когда Брюсов вместе с войсками входит в покинутую неприятелем деревню и видит сожженный госпиталь, с изогнувшимися в огне прутьями кроватей, обгорелыми клочьями материй — вероятно, шинелей и одеял, — и снова груды трупов, — поэт уже опускает голову и, отвернувшись, проходит мимо.