— Сказали, что нет ни одной опечатки? А я нашел… И целых две. Текст набирается корпусом эльзевира, а две запятых попали из петита. Это недопустимая небрежность! (Погорелова Б. С. 193).
Поэт-рабочий Ф. Е. Поступаев рассказывал, что однажды он предложил Льву Николаевичу прослушать несколько стихотворений Брюсова. Лев Николаевич согласился, и я прочел: «Я жить устал среди людей и в днях…» Я читал и наблюдал, как задумчиво-серьезное внимание великого старика начинает цвести юношеской улыбкой радости чуткого художника. Глаза Льва Николаевича лучились и искрились духовным удовольствием, чувствовалось без его признания, что стих ему нравится, и когда я кончил, он попросил еще прочесть, если есть что в памяти из того же Брюсова. Я читал «Каменщика». Лицо Льва Николаевича начинает меркнуть, и когда я закончил, он сказал: «первое — глубокое по мысли и настроению, можно уверенно считать поэтическим, а второе — надуманное, и думаю, что прозой гораздо лучше можно выразить ту мысль каменщика, которая выражена стихами (Лев Николаевич Толстой. Юбилейный сборник. М.; Л., 1928. С. 240).
На обложке гордо, как вызов, было напечатано: «Uibi et Orbi». Эту книгу я читал каждый день, каждый вечер, и теперь не знаю, следовало ли так вчитываться в нее, как это делал я.
А я, таясь, готовил миру Яд, где огонь запечатлен.Действительно, после «Uibi et Orbi» нельзя было вернуться к обыкновенной жизни — ее пафос заключался в любви к невозможному, это был романтизм XX века, включившего в себя все яды декаданса, ницшеанства, отрицания, и в то же время страстного утверждения «мечты» как единственного достойного поэта закона (Локс К. С. 22, 23).
VALERIO VATI [125]
Твой правый стих, твой стих победный, Как неуклонный наш язык, Облекся наготою медной, Незыблем, как латинский зык! В нем слышу клект орлов на кручах И ночи шелестный Аверн, И зов мятежный мачт скрипучих, И молвь Субур, и хрип таверн. Взлетит и прянет зверь крылатый, Как оный идол медяной Пред венетийскою палатой — Лик благовестия земной. Твой зорок стих, как око рыси, И сам ты — духа страж, Линкей, Елену уследивший с выси, Мир расточающий пред ней. Ты — мышц восторг и вызов буйный, Языкова прозябший хмель. Своей отравы огнеструйной Ты сам не разгадал досель. Твоя тоска, твое взыванье — Свист тирса, — тирсоносца ж нет… Тебе в Иакхе целованье И в Дионисе мой привет(Иванов В. Прозрачность. М., 1904. С. 87, 88).
МАГ
Валерию Брюсову
Я в свисте временных потоков, Мой черный плащ мятежно рвущих. Зову людей, мщу пророков, О тайне неба вопиющих. Иду вперед я быстрым шагом. И вот — утес, и вы стоите В венце из звезд упорным магом. С улыбкой вещею глядите. У ног веков нестройный рокот. Катясь, бунтует в вечном сне. И голос ваш — орлиный клекот — Растет в холодной вышине. В венце огня над царством скуки, Над временем вознесены — Застывший маг, сложивший руки, Пророк безвременной весны. 1903(Белый А. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. М Л., 1966. С. 117).
Брюсов представлял собой интереснейшую фигуру. В ней не было ничего академического: четкость, сухость, формальность всех достижений не стали еще брюсовской «академичностью», а были методом, маскою, под которой пытливый ум большого человека высматривает себе стези и пути, нащупывая эти стези на всех путях жизни. Брюсов в то же время был единственный из поэтов, усиленно интересовавшийся магией, оккультизмом и гипнотизмом, не брезговавший никакою формою их проявления, одинаково склоненный перед Агриппой Неттесгеймским, им изображенным в романе «Огненный Ангел», посещавший усердно сомнительные спиритические кружки, пробуя свои силы, может быть и практически, где можно, «гипнотизируя» (в переносном и буквальном смысле). Он порою казался нам тигром, залегающим в камышах своего академизма, чтобы неожиданным прыжком выпрыгнуть оттуда и предстать в своем, ином, как казалось, подлинном виде: «черным магом» (Белый А.-2. С. 87, 88).
В. БРЮСОВУ
В немую даль веков пытливо ты проник, Прислушался к их звукам отзвучавшим И тайный разговор расслушал и постиг. Ты очертанья дал теням, едва мелькнувшим. Ты начертал свой круг и стал в нем, вещий маг! Ты подал дивный знак, — и нет конца восставшим. В сухих штрихах гравюр, в шуршании бумаг, Ты уловил, что в них необычайно. Ты разгадал их смысл, – и ожил каждый знак. Ты явным сделал то, что прежде было тайно. И в глубине увидел ряд глубин. Так быть должно, так было не случайно.