Дни и ночи слились для него воедино. В горящей голове смешались люди и воспоминания. Иногда, открыв глаза, он видел склонившихся над ним Гажо или Турновскине, и потом их образы оживали в его памяти и играли определенную роль в безумном нескончаемом спектакле, музыкой к которому служила война, вторгшаяся в самое сердце города. На третий вечер температура достигла наивысшей точки: даже под двумя перинами его тряс озноб; впадая в забытье, он то громко ругался, то пел. Всю ночь Турновскине дежурила у его постели, меняла мокрые полотенца, поила чаем. И как ни странно, но именно тогда у нее самой прекратилась головная боль, она перестала тосковать и пугаться взрывов бомб, смутно веря, что с человеком, делающим доброе дело, не может случиться ничего дурного. Она раздобыла где-то белый халат, на голову повязала белую косынку, точно так, как это делают сестры милосердия.
Золтан ни единым словом не обмолвился о том, что случилось в Буде, а женщина не расспрашивала его. Она чувствовала себя тоже виноватой во внезапном исчезновении девушки. Сейчас она взбила подушки, на которых лежал Золтан, сменила влажное полотенце на его голове и обтерла его тело сначала банной намыленной рукавицей, а затем намоченным полотенцем и, наконец, вытерла насухо. Ей было странно видеть это сильное, мускулистое тело молодого человека, беспомощно лежавшее в постели и полностью доверившееся ее нежным женским рукам. Ни ее муж, ни она сама никогда не хотели иметь детей. И вот сейчас она ощутила ни с чем не сравнимое чувство материнства. Сердце ее чуть не разрывалось на части от зависти к Пинтерне. Она знала, что та жила с мужем очень плохо, он постоянно ей изменял, и тем не менее — она поняла это сейчас — мать Золтана не считала себя никому не нужной в этом мире. Словно маленькая девочка, сидела Турновскине у постели Золтана. Она, по-детски обняв колени, смотрела на больного. Она не боялась, что Золтан умрет. Когда он, впадая в забытье, начинал что-то говорить, она испытывала только жалость и любопытство: ей хотелось знать, что у него на уме. Золтан вдруг ударил кулаком по перине, повернулся на бок и, закрыв глаза, кому-то возбужденно сказал:
— Вы даже не знаете, когда был заключен Варшавский мир… Убери руки, свинья…
Он замолк, сипло дыша, затем срывающимся голосом фальшиво запел:
Больной рассмеялся, потом закричал так, что Турновскине испуганно вздрогнула:
— Бей их, гадов, не жалей!
К утру он успокоился, дыхание его стало глубже, он уснул. С этого момента температура стала быстро падать. Молодой сильный организм буквально за несколько часов сумел побороть болезнь. Уже после обеда он проснулся, оглядел пустую сумрачную комнату. Везде была тишина, только с кухни слышался треск огня, красные блики которого, пробиваясь сквозь решетку, ковром ложились на пол. В постепенно сгущавшихся сумерках дышали мир и спокойствие. Некоторое время спустя Золтан услышал доносившиеся из соседней комнаты звуки рояля: играла, очевидно, Турновскине. Под ее быстрыми пальцами легко и радостно всплескивались звуки, как стремительные струйки воды у полуденного фонтана. Мелодия то затухала, то вновь возникала, неся с собой свет и жизнь. Вместе с сонатой Бетховена сюда врывалась весна, она уже растопила весь снег и лед, начисто смыв его с крыш домов вместе с копотью и грязью, и сейчас в веселом гомоне птиц радостно пела в голубизне неба, покрытого гирляндами легких, редких облаков.
«Сколько силы, сколько душевной экспрессии в этой сонате! Она действует и побеждает и теперь, спустя целое столетие после смерти автора», — думал Золтан, пораженный мощью музыки. Турновскине, очевидно, уже давно не садилась за рояль да и ноты видела не совсем ясно. Она играла, то и дело останавливаясь и смеясь над собственной беспомощностью. Ему хотелось встать и погладить ее начавшую седеть голову.
…Уже через пару дней он окреп настолько, что его приходилось уговаривать лечь в постель. Вся горечь последних недель начисто выкипела из его сердца. Гажо обратил внимание на то, что Золтан стал гораздо проще, веселее и в разговоре, и в поведении. После обеда он попросил у Гажо сигарету и с удовольствием ощутил давно забытый вкус табачного дыма. Еще в Дьёре, в солдатских казармах, они затеяли забавную игру: подкалывать друг друга и при этом сохранять серьезное выражение лица.