Выбрать главу

Осиянность удерживалась в нем долго, нередко наблюдал ее и в Майе-деве, и тогда радость его не знала предела. Воистину от сущего тянется след на землю, и благость дарит ей, и освобожденность от тревог и волнений! Но не закрепляется в людских душах, снова и снова окунается в стылость и хладость мира.

12

Сакия-муни сидел недалеко от реки, под высоким ветвистым деревом, подобрав под себя ноги и точно бы закаменев, до него доносился шум колеблемых волн, если вдруг к ним припадал ветер. Ничто в отшельнике не страгивалось с места, сделавшись неподвижным, и даже в глазах обозначалась упрямая затверделость. День сменялся ночью, и раз, и другой, и третий… а он все сидел и словно бы не знал усталости, хотя это, конечно же, не так, порой нестерпимо хотелось встать и размять члены, но это желание в нем мало что значило, перебиваемое уверенностью, которая была нездешней, отпущенной свыше, он подчинялся ей и находил в этом неизъяснимую сладость. Удивительно все-таки… Придя в утесненное ветвистыми деревами, почти не пропускающее света местечко, именуемое Бодхи-гайя, близ Наранджаны, широко и привольно катящей свои воды, Сакия-муни сразу понял, что оно и потребно теперь ему. Он не мог бы сказать, отчего появилось такое понимание, но уже давно готовился к этому, все в нем, в существе его жило осознанием предстоящего. Когда слух улавливал шум реки, перед мысленным взором Сакия-муни возникало одно и то же видение: будто он не живой человек, а остров, омываемый сильным течением, стремящимся стронуть его с места, захлестнуть темной водой. Однако же река, хотя и быстра, и мощна, не в состоянии тут что-либо поменять, остров все так же неподвижен и устремлен к сущему, да нет, уже не остров, а мудрец, отрешившийся от земных страстей, он омывается мутными потоками жизни, но она бессильна против него, отрекшегося от нее. В обращении к истине, в предчувствии встречи с нею он обрел душевную твердость.

Нередко Сакия-муни мысленно видел огромную, от дерева к дереву, умело и прочно сотканную паутину, в ней запутывалась бабочка или начинала трепыхаться, нечаянно коснувшись ее, большая зеленая муха, и тут же возле них оказывался крутоглазый черный паук с острым хоботком заместо усов и прикипал к ним, пил кровь, а потом уползал в утайное место и затихал… Но ненадолго. Опять страгивался, распустив хоботок. Он был ненасытен и подобен тем человеческим желаниям, что, вытолкнувшись из страсти, вскипают, делаются огромным, ничем не остановимым потоком, который захлестывает жизнь, обращая ее в пытку.

Сакия-муни сидел под деревом, и та несдвигаемость, которая, казалось бы, должна быть утомительной для него, не угнетала, наверное, потому, что обратясь к ней, он тем самым освободился от утомленности от долгих хождений по Урувельскому лесу; несдвигаемость помогала сосредоточивать мысли на чем-то одном, чаще он думал о страданиях, они неизбежны в жизни, именно они в свое время подтолкнули его к поиску истины. А еще он думал о кротости, ее так мало в жизни, точно бы она, травленная желаниями и подчиняющаяся им и исторгающая из себя все новое и новое зло, опасается ее, слабой. Он думал, а что как и вправду кротость есть сосуд добра? Вот дать бы испить из нее людям! Может, тогда что-то поменялось бы в них, восстало бы для истинного своего назначения?.. А в чем же это назначение? Но тут точно бы какая-то преграда вырастала и уж не дотянуться до двери и не открыть ее.

Вдруг появился Мара, да не один, со свитой, с дочерьми-красавицами, подошел к Сакию-муни, сказал:

— Отчего ты не живешь, как все люди? Отчего мучаешь себя и беспокоишь нас, небожителей? Что, в тебе, угнетенном скудным пропитанием и лесной жизнью, угасли желания? Так я помогу воскресить их в твоем сердце! — Мара величественно взмахнул рукой: — Вот они, дочери мои… Бери любую и радуйся жизни!

— Но я не хочу радоваться тому, что приносит страдания, — сказал Сакия-муни и заметил перемену в лице у Мары, оно уже не было гордо и приятно, исказилось, сделалось злым и несущим холод, то же произошло и с дочерьми, и в них совершилась перемена, они утратили свежесть, стали черны и угрюмы, а чуть погодя начали растворяться в воздухе, распыляться, пока не превратились в темные, зависшие над Урувельским лесом, облака, туда же утянулся и Мара.

Но Сакия-муни уже не видел этого, он снова и снова повторял мысленно: «Я не хочу… не хочу… радоваться… страданию…» И вдруг он, как бы осиянный свыше, а может, просто приблизившийся духовной сутью, обостренно воспринимающей и самое неприметное в небесном мире, к высшему осознанию себя в пространстве, узрил за этими словами нечто необыкновенное. И тут же в нем самом произошла необыкновенность, он мог бы сказать про себя, что он уже не есть что-то обращенное лишь к нему, а и другое, соединенное с пространственностью, он уже и не он, а кто-то еще и еще… и так бесконечно, он как бы утянулся в неистребимость и стал окружающим миром, в том мире умещается все живущее и расцветающее, гибнущее и вновь возрождающееся к новой жизни, которая привычно ни к чему не ведет, лишь к перемене формы, и все потому, что в людях утратилась изначальность, слиянность с природой, они отделились от нее и возомнили себя высоко поднявшимися… Впрочем, и раньше они, хотя и были духовно чище, не знали пути к освобождению. Людское невежество в том и заключено, что рождает мысль о своей исключительности, на самом же деле жизнь погружена во тьму незнания и ей надобно выйти из тьмы и облечься в свет разума и кротости. Да, и кротости… Он теперь особенно отчетливо увидел, как мало ее в людской жизни и как она гонима и уничтожаема, и он знал, отчего это, конечно же, оттого, что нет в людях тяги к добру, и она, даже если вдруг и проглянет, чаще утаивается, утемнивается.