Белый Гунн разжал ладонь, в руке было восемь рисовых зернышек, по два на день, он подумал, что у Готамы нет и этого, значит, придется поделиться, и тогда им достанется на день по одному зернышку. «Ну, что ж, пусть будет так!» — мысленно сказал Белый Гунн и улыбнулся сухими захолодевшими губами.
4
Слух о худощавом молодом человеке с ярко-голубыми добрыми глазами, с кротким и ясным выражением лица и с необычайно приятным голосом, принадлежащим точно бы не человеку, а небесному существу, поднявшемуся над жизнью и обретшему несравненные качества, этот слух разнесся по Урувельскому лесу, а он служил убежищем для всех, покинувших близких людей и привычный мир вещей и условностей, что уже не устраивал их, возжаждавших неба, и они, возжаждавшие, приняли в свою среду того, кто пришел к ним, и стали звать его — Сакия-муни. Они сами были муни, сделались отшельниками и искали освобождения. Они приняли Готаму, на котором было желтое рубище, и не пытались что-то навязать ему, какие-то мысли и суждения. Слышали о стойкости, проявленной Сакием-муни, побывавшем на вершине снежной горы. Они уверовали, что он не дрогнет и при более суровом испытании, подчиняясь духовной силе, что исходила от него и была замечена всеми. Даже самые суровые, спознавшиеся едва ли не со всеми порогами тапаса, при встрече с Сакия-муни получали облегчение своему пути и особенную бодрость духа. Было в молодом человеке что-то необычное, и не в одних божественных знаках, отмеченных на теле и увиденных внимательными и не упускающими ничего тапасьями, а и в духе его, во всем, что сопровождало Сакия-муни, в благодати умиротворения, что витала над ним и вселяла надежду и в не очень сильные сердца. Среди тех, кто поддался очарованию Сакия-муни, были и приобретший известность мудростью Сарипутта, и наделенный особенными, едва ли не сверхъестественными способностями Магаллана, и сурово истязавший свое тело Коссана, и знаток священных Писаний Упали. Они поверили в чистые намерения Сакия-муни и в приближении к нему приобрели очищение собственным мыслям. Это было непривычно. Кто-то из них, чаще Сарипутта, вдруг отмечал, что следует не своему разумению, а чужому, и действует так не потому, что считает необходимым, а потому, что так поступает Сакия-муни. Но и, поймав себя на этой мысли, никто не испытывал тревоги или волнения, а тем более досады. Больше того, всяк точно бы удовлетворялся, открыв это, и можно было подумать, что следование за Сакия-муни есть для них правило. Они принадлежали к тем, кто искал новой жизни, отвергнув ту, из которой пришли. Что, нечего было вспомнить? Да нет… просто в какой-то момент она показалась пустой и ничтожной, а во многом еще и нереальной, как бы являющейся отображением, слепком с чего-то. Та жизнь отодвинулась, приобрела очертания выдуманности и ложной многозначительности. Им захотелось другой жизни, истинной, потому они и пришли в Урувельский лес и сделались подвергаемы испытаниям, которым подвергались тысячи до них, так и не нашедших ничего, к чему тянулись. Они, как и те, другие, полагали, что страдание есть корень достоинства, и не чуждались его, искали в нем, удушливом, удовлетворения сердечному чувству.
Вокруг колеблемо шумели деревья, случалось, тонкоствольная пальма не выдерживала напора ветра, тяжело павшего с гор, и ломалась, и тогда серебристые в лесном затемненном полусумраке тонкие ветки устилали землю, нередко задевая тапасьев. Но те не замечали этого, для них не существовало леса и птичьего гомона, ни густых, черно и угрюмо легших на землю зарослей, сквозь которые изредка вынуждены были продираться, ни дивной, спокойно и нерасталкиваемо недоброй силой, а как бы по собственному стремлению катящей воды Наранджаны. Тапасьи жили своими ощущениями, далекими от окружающего мира, не признаваемого ими за реальность. Те ощущения вели их от одного порога к другому в неведомость, впрочем, понимаемую ими как осязаемую реальность в отличии от той, земной… Они не задумывались, отчего именно страдания есть корень достоинства. Но вот Сакия-муни обратил внимание на это, и что-то в нем сказало ему о неверности такого суждения. «Отчего же только страдание достойно почитания, а не какие-то иные душевные состояния?» — спрашивал он у себя и твердо отвечал, что не оно в силах вызывать сердечную удовлетворенность, а другие свойства души, выплеснутые стечением обстоятельств. По ним, еще не угаданным, надо судить о движении человека к совершенству, об освобождении его от рабства, которое не обязательно определяется положением в обществе, а состоянием духа, униженного и ослабленного жизнью. Он часто думал о совершенстве, об очищении души… Но это было не то очищение, к которому стремились все, кто уверовал в Махавиру Джина, отрицавшего божье начало в небесных пространствах и полагавшего человека, отказавшегося от удовлетворения собственной плоти, Богом, то есть существом высшим заместо Духа, обитающего в разных, включая и земной, мирах, и определяющего их равновесие. Он не принимал суждения джайнов, следованиие которым, по их мнению, вело в мир Славы. Совершенство Сакия-муни искал не только в очищении души, а и в соединении ее с сущим. Лишь в этом случае представлялась возможность определиться в мировой гармонии, которая есть Свет, изредка упадающий и на землю. Он мечтал о дне, когда человек скажет, что он малая часть сущего, но и она нужна миру. Он считал, что такая неотрывность сделает жизнь людей более осмысленной.