Нет, он, брамин, способный вызывать тени Богов на землю, не мог, не имел права ставить себя рядом с кшатрием, хотя бы и царского роду. И даже теперь, пребывая в смущении, нет, уже в смятении, он неотступно думал об этом. Он продирался сквозь колючий кустарник, обрывая руки, часто останавливался возле толстых стволов деревьев, под темной кроной, сквозь которую едва просвечивал краешек неба, прислушивался к крикам птиц, то были кокилы и куналы, изредка фазаны, они кружились под зеленолистыми ветвями, а бывало, садились на них, но и тогда не замолкали и все верещали… Он смотрел вверх, но совсем не на птиц, он и не замечал их, пребывая во власти мыслей, что преследовали упорно. Он смотрел на небо и думал, что вот увидит кого-либо из Богов и спросит, отчего небожители взяли сторону Сакия-муни, а про него, служителя высшей, от Браму, силы забыли и уже не придут к нему и во сне и ни о чем не скажут?.. Но небо было чистое, без единого облачка, и сквозь густую, тяжело провисающую крону он замечал эту чистоту, и на сердце делалось еще тревожней. Вдруг понял, почему он с острой, упрямой нелюбовью относился к сыну царя сакиев. Конечно же, потому, что замечал в нем отличающее его ото всех, как бы возвышающее над миром и тем угнетающее его, брамина, душу. Ведь даже великие цари не осмеливались спорить с мудрецами, а нередко просили заступничества от немилости Богов. Ну, а если же вдруг кто-либо осмеливался пойти против святых, то сурово наказывался. Строптивцам на тайном совете выносился смертный приговор и уж никто не мог помешать свершиться ему, и освященный заклинаниями кинжал настигал несчастного.
В неприязни Джанги меньше всего наблюдалось своего, личного. Если бы оказался обижен лишь он, перетерпел бы. Благо, в нем отмечалась твердая уверенность в себе, неисталкивание из души хотя бы и притомленных чувств. Но тут было другое. Джанге узрилась опасность, исходящая от Сакия-муни, для всей верховной касты жрецов. А это уже не могло найти в нем прощения или как бы нечаянного неузнавания или пускай и слабого стремления к тихому соседству. Тут должна была проявиться решимость, которая позволила бы сказать о себе: он сделал то, что надлежало, и никто не попрекнет, что не защитил веру, ее неизменность среди людей, строгую, во благо каждому, возвеличенность над ними. И он проявил решимость, не однажды оказывался близок к исполнению желания. Но в последний момент что-то случалось, и желание так и держалось в нем, хотя бы и обжигающее, никем в пространстве невостребованное. Это и мучало. Вначале он думал, что сам виноват и чего-то не умеет, но со временем утвердился в мысли, что тут вряд ли надо искать его вину, ее, может, и вовсе нет, зато есть другое… от Богов упадающее, неподсильное даже ему, брамину. И тогда в душе у него сделалось угнетенно и темно.
Точно такая же утесненность наблюдалась теперь в лесу и уж не разглядеть было вблизи ни гибкой тростниковой ветки, ни жарко-золотистого птичьего оперения, что вдруг сверкнет впереди и исчезнет. Все пропало, одно и запечатлелось: темнота перед глазами… Но, странно, Джанга и ее тоже точно бы не замечал, он ничего не видел, а шел, подчиняясь какому-то особенному чувству, это чувство заменяло ему все, что было: и открывание света, и узнавание сердечной боли, и соединяемость с небесной пространственностью, без чего он утратил бы возможность продвижения по земле. Джанга шел и мысли его подчинялись все тому же… только мысли и жили в нем, по-змеиному гибкие и холодные. Он, случалось, противился их едва ли не всесветной остужаемости, но был бессилен что-либо поменять тут. Он сознавал, откуда холодность, конечно же, от него самого, обычно сдержанного и сурового в отношениях с людьми. Однако ж осознание не довлело над ним, а как бы слегка касалось его и утекало. И часто Джанге казалось, что холодность от пространственности, и она отчего-то настроена против него, и все на земле и на небе, против него. Правду сказать, неприятно ощущать себя малой песчинкой в огромном мире. Что как подует ветер и унесет ее, слабую?.. Но в то же время и малостью воспринимать себя не так уж плохо, ясность какая-то скрыта в ней, обращенность к извечному, отчего и не потеряется в пространстве, тянется к небу и уповает на него. Все ж долго ощущать себя малостью и находить тут едва приметное удовлетворение не по нраву Джанге, и вот уж он начал тяготиться и придавливать эту малость, пока и вовсе не смял ее.