Это было для Сакия-муни как осиянность, она взбодрила и пусть на шаг подвинула к истине, это отразилось в его облике, и в нем как бы изнутри осияло, свет пал на тропу, по которой он шел.
Сакия-муни сказал Джанге:
— Человеку необходимо дело, и ничего, кроме него, лишь дело способно возвысить или уронить человека. Огонь, что зажжен брамином, не отличим от того, что зажжен судрой, ни яркостью, ни какими-то другими свойствами. Отчего же брамин имеет все, а судра ничего?.. Почему брамин, покупая хлеб, забирает монеты из кошеля судры, в то время как тот принужден голодать?..
Джанга выслушал, и лицо у него потемнело, все же гнев в нем не сделался горяч и страстен, был холоден, и то, что был именно такой, сказало ему больше чего другого, он понял, что ненависть к сыну царя сакиев для него естественна, она вошла в сердце и окрепла. Он посмотрел на Сакия-муни и ничего не ответил, хотя ответить хотелось, но выпали из памяти те, единственно возможные слова, а другие, что рвались с языка и надо было сделать усилие, чтобы удержать их, не дать распуститься дурноцвету, не могли утешить и вполовину, ослабить ненависть, умять ее. Он отошел от Сакия-муни, но, скорее, тот удалился, их встреча в джунглях была случайной, хотя Джанга жаждал ее, только не теперь, не в этот день… Да, тут не скажешь, кто ушел вначале, наверное, это не имело бы значения, если бы Джанга не заупрямился и противно тому, что жило в нем, не стал думать, что он сделал первый шаг. Странно все-таки… Брамин в своих суждениях привык исходить из того, что совершалось на самом деле, а не из того, что могло бы случиться, но по какой-то причине не случилось. А тут он изменил правилу, однако же не хотел думать, что изменил. Думать так, как могло быть, но как, наверное, не было, спустя время сделалось приятно, в Джанге возникла хотя и не сильная вера, что он сумеет не отступить перед Сакия-муни, ляжет на его пути острогранным камнем, и тот свернет с тропы… Однако ж и то верно, что в жизни чаще совершается не по сказанному, а по сотворенному людской волей.
Джанга пришел в Урувелы не один, с горшечником Малункой, а еще с теми, кто тянулся к брамину, но не сделался видим и, сокрытый от людского взора, помогал им. Малунка отстал. Брамин дождался его, сказал:
— Сакия-муни исхудал и едва держится на ногах. Я думаю, он недолого протянет. — Помедлив, добавил: — Он не найдет дороги к Освобождению. Боги не на его стороне!
Впрочем, он не знал этого и очень скоро почувствовал непокой. Он желал бы избавиться от него, но тот упрямо не сдвигался с места, а потом у брамина вдруг возникло ощущение, что непокой усиливается, укрепляется… Брамин в растерянности посмотрел на Малунку, и тот испугался, залопотал что-то. Эти люди, хотя и знались, не были близки, живя всяк по-своему, одно соединяло их — ненависть к Сакия-муни. Тут они понимали друг друга без слов, и, потянувшись за этой страстью, готовы были на что угодно. Ненавидя Сакия-муни, они становились похожи друг на друга, похожесть действовала на них по-разному, Джангу откровенно сердила, и он, случалось, люто смотрел на ваисию, а вот горшечник втайне гордился этим.
Малунка был бы спокойней, если бы брамин оставался ровен и не подвержен неожиданной перемене в настроении. И он, когда замечал ее в Джанге, и сам, как теперь, терялся и не знал, что делать и надо ли что-то делать и со страхом смотрел на брамина. Впрочем, никто не принуждал его во всем следовать за Джангой. Если бы не острая неприязнь, горшечник отошел бы от брамина и занимался бы тем, чем надлежало ему заниматься, но сын царя сакиев все еще возвышался над ним, хотя не жил во дворце, и это лишало его покоя. Стоило подумать о Сакия-муни, как прежняя неприязнь точно бы заострялась и все другие чувства угасали. А Малунка не знал, что у него такое долго зло помнящее сердце, и считал, что способен вершить добро, наполняющее карму.
Впрочем, он, кажется, был способен и на это, во всяком случае, в размышлениях Сакии-муни о горшечнике из Капилавасту, что нет-нет да и появлялся на его пути, не отмечалась потерянность и угнетенность, он, определяя все то худшее, что накопилось в Малунке, не старался низвести его до обыкновенно злобного человека, а оставлял в нем место другим чувствам, и не сказать, что они были слабые, не могущие подвинуть человека к свету. Сакия-муни догадывался, зачем Малунка приходил в Урувельские леса, но он знал, что у горшечника ничего не выйдет, зря только ломает ноги. Не однажды возникало желание остановить горшечника, не дать ему приблизиться еще к одному злому делу, но управляющее его поступками, ведущее по тропе тапасьев сдерживало, и он не умел осуществить свое намерение и огорченно вздыхал, видя, с какой ненавистью смотрел на него Малунка и сколь нетерпелив был в предощущении того, что собирался исполнить. Наверное, горшечнику мешала откровенно проявляемая им горячность, поспешность, и можно было подумать, что это идет от страха: вот, мол, коль скоро не посчитаюсь с неприятелем теперь, то уже никогда не посчитаюсь. А ведь так и происходило, хотя сам-то Малунка и мысли такой не мог допустить. Он считал, что никто не в состоянии сдвинуть его в сторону, поломать затверделое решение. Он подолгу ходил за Сакией-муни, выслеживая, определяя места его пребывания, а уж когда все сделалось ясно, брамин помог ему наловить ядовитых темно-бурых змей. С корзинкой, сплетенной из тугого гибкого прута, которая кишмя кишела гадами, Малунка затаился близ одного такого места, дождался Сакию-муни, но змей из корзинки вывалил лишь когда худой и бледный тапасья с голой, изжелта-блестящей головой тяжело опустился на землю, прислонился к дереву и закрыл глаза… Странно, змеи, сплетясь в клубок, точно бы застыли и не пытались разъединиться. Малунка заволновался и хотел что-то предпринять, но Сакия-муни открыл глаза и сказал, не глядя на горшечника: