Сакия-муни долго находился в раздумье, которое было резкое и сильное. Тапасьи недоумевали, почему Сакия-муни ничего не скажет Белому Гунну, а точно бы согласен с ним.
— Я думал об этом, — наконец, сказал он, обращаясь к Белому Гунну. — Я даже знаю, какие-то мои мысли стали твоими. — Он помедлил. — Я понял, что есть срединный путь, который способен привести к истине.
— Что это за путь? — с ревностью спросил Сарипутта.
Никто из тапасьев и мысленно не осудил его за ревность, хотя всяк почувствовал ее, и они могли спросить про то же, и намеревались спросить, да он опередил их.
Тапасьи ждали ответа, а он молчал, снова ощутил слабость в теле и чуть спустя потерял сознание, а потом увидел рядом все тех же людей, а еще черноволосую девочку, он стал припоминать, где встречал ее, и — вспомнил… Это была дочь пастуха, тот жил в долине близ Урувельского леса и обладал характером мягким и добрым, не однажды пытался помочь Сакию-муни, считая, что он измучен невзгодами, бывало, узнав, где скрывается сын царя сакиев, приносил ему рисовой ли похлебки, кусок ли лепешки, но тот отказывался от подношения, хотя едва держался на ногах.
Сакия-муни подозвал к себе девочку:
— Ты к кому пришла?
Она сказала, что к нему, а еще сказала про отца, который беспокоится за него.
— Я принесла рисовой похлебки, — сказала девочка. — Если ты хочешь, я…
Сакия-муни взял из маленьких рук вырезанную из дерева чашку. Тапасьи сначала с недоумением, спустя немного с раздражением смотрели на него. А он словно бы не замечал этого, подчинялся не тому, что жило в нем, а тому, что существовало вне его, и это подчинение не было в диковинку, и раньше случалось такое, но раньше подчинение наполняло его неизведанной силой, а ныне не было подобного наполнения, зато осознавалось другое, он словно бы нащупал, бредя в темноте, в провальных заболоченных местах тропу и двинулся по ней, еще не зная, что ждет впереди, выйдет ли на сухое или скоро под ногами снова зачавкает тяжелая липкая грязь.
Сакия-муни поел и отставил чашку. Тапасьи поднялись и, ропща, удалились. Белый Гунн опустил голову, растерянность пятнала его лицо.
— Срединный путь уже давно открылся передо мной, — сказал Сакия-муни. — Но я не спешил идти по нему. Ждал, когда наступит время. И время наступило. Если бы это было не так, никто не смог бы столкнуть меня с прежней дороги. Все, что во мне, подобно молодому камню, который растет из земли.
Сакия-муни дал понять, что он сам угадал новую тропу. Белый Гунн почувствовал облегчение, в испятнанном смущением, обожженном солнцем лице засветилось, сказал негромко:
— О, ясноликий, испытавший все броды жизни и приблизившийся к истине, я ухожу, я иду в родную землю, к людям моего племени. Я думал, пребывая здесь, что сначала увижу хотя бы край истины и уж потом отправлюсь в путь. Но этой ночью я услышал слова, донесшиеся издалека, с отчей земли, сказано мне было, что я должен идти… — Он вздохнул: — Я не могу противиться зову предков. Но я знаю, мы еще встретимся, о, равный Богам, и ты откроешь мне дорогу к истине, свет от нее, долгожданный, падет далеко окрест…
Белый Гунн был грустен, и эти слова дались ему с трудом. Ах, если бы он мог не произносить их вовсе! Но тогда нужно было остаться и не подчиниться зову предков, который с недавнего времени сделался настойчив и нетерпелив. Нет, он не мог поступить иначе. Привыкши доверять тому, что на сердце, он не умел поменять в себе, да и не стремился, оберегаемый светом, что неизменно сиял в нем, зажженный в отчем крае. Белый Гунн стал как бы частью того края, хотя уже мало что помнил из прошлого, а точнее, не так, он почти не прибегал к воспоминаниям, прошлое существовало рядом с ним, в нем, не страгиваясь с места и не вызывая в душе ярких, но чаще кратковременных вспышек, все, что было в нем и что не востребовалось ближней жизнью, напоминало лунный свет, истекающий с неба, неубывающий, хотя вдруг и погаснет и ночь покажется непроглядно черной. Но всяк на земле поднявшийся знает о недолготе затемнения и терпелив в ожидании лунного прогляда, а он таки не заставит ждать и растолкает тьму.