Выбрать главу

Я взяла полотенце, сунула в ладони тот самый мольбертный нож и на мгновение замерла. Подумала: «Не надо». Но горечь была слишком плотной, слишком горячей, чтобы её держать. Срез — и холст вздрогнул под пальцами. Я стала рвать. Сначала осторожно — словно боясь повредить себя вместе с картиной — а потом быстро, с яростью, аккуратно и глупо одновременно. Ткань шуршала в руках, краска осыпалась тонкими чешуйками, а запах масла и растворителя поднялся в воздух, как перекличка прошлых дней. Порванные куски падали на пол, и вместе с ними рушились те идеализации, которые я так долго берегла.

— Что я делаю? — прошептала я, обтирая слезу тем же полотенцем, которым держала нож. — Что за театральное самоистязание?

Я уронила куски на пол, села на табурет и закрыла лицо руками. Слезы текли, непрерывные и тёплые. В ком-то было много печали: от того, как он мог ударить тех парней, и от того, что он мог не сказать «я обниму тебя»; от того, что его действие было быстрым и решительным, но без той мягкости, о которой я мечтала. Я плакала за себя, за тот маленький голос, который хочет просто быть до конца любимым.

В голове снова возник его образ — не холодный и расчётливый, а тот, который подставлял плечо на террасе, когда дарил серьги. Там в глазах его был не только контроль, но и нежность. И это делало боль ещё острее: он способен на добро, но выбирает способ, который меня ранит.

Я встала и, положив ладонь на порванную ткань, вдруг ощутила странную силу — сжатие боли и одновременно облегчение. Картина — символ — порвана. Это не возвращало его обратно, не меняло его слов и не излечивало ругани. Но где-то внутри я знала: сделать этот шум — нужно было мне самой. Это был акт границы: не позволить себе быть только объектом, подарком, мишенью его спасительского гнева.

Я лёгла в кровать, но заснуть не могла. Мыслей было много: дом, краски, сцены, слова, которые не были сказаны вслух. В конце я тихо произнесла себе: «Завтра я не пойду на репетицию». Это был не протест, это была необходимость — собраться с силами, не показать миру разбитое зеркало и не позволить чужой власти формировать мои шаги. Я понимала цену — руководительскому голосу, контрактам, ответственности, — но иногда цена — это и выбор не идти.

Я зажмурилась и позволила слезам высохнуть хоть немного. В темноте комнаты мне казалось, что даже порванная картина дышит вместе со мной. Может, она не стала меньше красивой — просто теперь в ней есть правда. И это было единственное, что сейчас хотелось хранить.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

27

Марат

Ночной город был в тумане, который нельзя было развидеть — пятна желтого, белого, редкие полосы машин, и где-то там, внизу, мелькали окна чужих жизней. Мой кабинет на верхнем этаже — стекло с трёх сторон, темный орех, кресла, которые, кажется, помнят мою осанку. Здесь я собирал свои мысли, точно как строю баланс: чистые строки, аккуратные подписи, выверенные движения. Но сегодня мысли были нестрогими — они путались, как нити, которые ты пытаешься распутать на ощупь.

На столе — папки. Белые, плотные, с надписями: «Альянсы», «Контракты», «Партнёры». Я открывал их и видел фамилии; видел их фамилию — ту, что звучала как грязная песня в моём детстве. Евгений. Его круг. Его деньги, его самолёты, его репутация. Всё то, что забрали у моего отца и оставили вместо надежды — пустую бумагу и холодный счет.

Мне вспомнилось, как отец сидел в нашей кухне и считал последние купюры. Как пытался улыбаться, чтобы я не видел. Мне было девять. Тогда я поклялся горько и тихо: верну всё. Верну справедливость. Тогда слово «месть» не было величиной одной эмоции — это была программа, математика, маршрут.

Я отодвинул папки, встал и прошёл к окну. Ночной воздух заходил в щели и бил по щекам: ветер с моря. Я закурил. Сигарета — как временный компас, который держит курс, пока мысли собираются. Первый затяг был резким, но помог сосчитать: один, два, три.

— Шеф, — голос секретарши прозвучал у дверей, как маленькое напоминание о мирской логистике. — Кофе с корицей, как вы просили.

Я не посмотрел на неё. Не потому что груб, а потому что сейчас взгляд — вещь опасная: я не хотел видеть в нём отражение своей слабости. Она осторожно поставила чашку, руки дрожали чуть-чуть от холода лифта, и закрыла дверь мягко, чтобы не нарушать тишину.

— Спасибо, — сказал я, более резко, чем хотелось. И почти сразу же пожалел. Но сожаление — роскошь.

Кофе было тёплое. Поставил чашку на стол и снова сел. Взгляд упал на фото, которое лежало в папке «Контакты: авиа». Листы с именами: банкиры, лизинговые компании, холдинги, консультанты. То, что им надо — не врагам глаза нарывать, а разведать, кто как дышит.