В этом месте отец улыбается. Явный гиперболизм Петрония кажется ему святотатством.
С особенным благоговением он произносит места, которые ни он, ни я не понимаем. Здесь он понижает голос, как будто все это давно известно, однако нет-нет да и почешет бороду. Глянет на меня поверх очков, снова склонится и, уже откашлявшись, спросит:
— Ты чего-нибудь понимаешь?
— Ни капельки.
— Гм! И я тоже…
Начинает перечитывать необычайно громко, и в этих выкриках я слышу раздирающее его отчаяние.
— Платон говорит: «Первоначально мир был только в потенциальном состоянии. Бог действует на него, как ремесленник на материал, который он обрабатывает…»
«Христианскую эксегетику» Гэтча мы читаем зимой ежедневно. Мне скучно. Хочется спать. Я с завистью посматриваю на постель, где видна русая голова сестренки Даши. Отец тоже изнемогает. Однако изредка он бывает вознагражден местами из Библии, которые произносит, не смотря в книгу.
— «Благословляйте проклинающих вас, молитесь за врагов ваших».
Каждое воскресенье, ранним утром, отец поднимает меня в церковь. Я стою на клиросе за спинами отца и старого псаломщика Якова. Ноги мои нестерпимо ноют от устали. Хочется есть. Жарко.
— «Изведи из темницы душу мою!» — басит Яков.
Отец подпевает ему. Голос у него тонкий и сиплый. Иногда совсем срывается. Он смущенно кашляет и зажимает рот рукой.
Я тихонько опускаюсь на колени и молюсь. Потом, осмотревшись по сторонам, сажусь на ноги. Тело мое наливается истомой, губы сами собой раздвигаются в улыбку.
— «Яко ты еси…» — продолжает Яков и повертывается ко мне с табакеркой в руках, — «…еси бог…» Федорович, парень-то опять сидит. «…еси бог наш».
Отец толкает меня ногой. Я продолжаю сидеть.
— И жизнь беско… — Федорович, нехорошо, подними парня-то. «…бесконе-е-ечная-ая…»
Отец берет меня за плечи и поднимает. Я встаю, морщась от яркого света. Прямо на меня сквозь решетки окна смотрит большое пышное солнце. От самой ограды идут спелые полосы ржи, и на межах я вижу ораву мальчишек — товарищей, спускающихся к реке.
Пахнет кислой шерстью и ладаном. От жары и духоты мигают лампадки. И давно осточертело мне рыканье Якова.
Сейчас я перебираю книги, вдыхаю пыль и запах тлена. Этот запах напоминает о росном ладане.
— Неважное воспитание дал ты мне, отец.
— Уж какое мог.
Вечером он говорит мне:
— А не пойти ли нам на печку?
Я улыбаюсь. На печке не бывал с тех пор, как перестал ездить в лес морозными ночами.
Мы спускаемся в подвальную избу и ложимся на печку лицами вверх. В избе никого нет. Темно. Тихо. Над нами шуршат тараканы. Из уважения друг к другу выжидаем. Первым начинает он.
— Да, только четверо осталось…
Отец не прибавляет одного слова: единоличников, но я уже знаю, о чем будет речь.
— Четверо из всей деревни?
— Да, четверо.
Он называет мне людей по прозвищам:
— Ермолай Прокопов, Манос да Вася Кисяй. Решетиха ночевать принимает Кисяя. От живой жены ходит — срам на всю деревню.
— Кто эта Решетиха?
— Марина Семенова.
— Марина… — повторяю я, и сердце мое учащенно бьется. — Что же ее так прозвали?
— Видишь ты, сынок, — не отвечая мне, продолжает отец, — как бы назад пятками не ходить. Мне семьдесят один год!
— Не пойдешь?
— Волосы-то у меня большие. А туда идти — все равно что волосы снять да среди бела дня по деревне пройти.
— Ну, не так уж страшно. Что тебя может держать?
— Держать-то… Гм! Все как будто на новый лад. А станешь разбираться, — нет, не все. Какая-то десятая доля мешает.
— Что это за десятая?
— А ты покопайся и у себя ее найдешь.
— У меня-то нет.
— Ну, нет, значит, твое счастье.
— А как ты на это смотришь?
— Я-то?.. Слушай, расскажу тебе историю. Ехали мы с Дашей из Полянки. Пахали. Мерин молодой, сумасшедший. Я держу его. «Исправь седелку!» Стала она исправлять седелку, а меня будто кто подтолкнул, говорю: «Да садись на него!» На лошади никто не бывал. Стала она садиться, как мерин уши навострил, да задрожит-задрожит! Я ей кричу: «Вались!» Упала она, да поздно. Рванулся, мне два зуба вышиб, на воздух меня поднял. Ну, делать нечего, взял и отпустил. Он помчал.
Отпустил, сошники-то сразу в землю воткнулись, оглобли треснули, только пыль поднялась, а больше ничего не видно. Разве удержишь? Берегись! Так и тут. Уходи, видно, с дороги. А дорога та широкая, всю Россию приняла. Мы вот только кое-где на тропочках, как зайцы в кругу. Как ни ходишь, а все на старое место придешь.