Зато в роте, едва вошел в знакомую до мелочей землянку, едва самую малость успокоил Пирата, радостно бросившегося к нему на грудь, сразу же заговорил громко и внятно:
— Отдельные личности, имеющиеся и у нас в роте, те самые, которые себя главной опорой всего фронта считают, время от времени плачутся, чуть ли не в голос рыдают. Мол, мы на фронте ежедневно своей молодой жизнью рискуем, а другие, кому такое «счастье» не привалило, в это время в тылу, за нашими спинами, на пуховых перинах нежатся. Вот я и расскажу вам сейчас о том, как там, в тылу, наши товарищи живут, что почти повседневно вершат…
И он без малейшей утайки выложил все то, что сам узнал за сегодняшний день. Не забыл прочесть вслух и листовку, полученную от комиссара бригады. Затем, помолчав, добавил, глядя на огоньки, метавшиеся в печурке, бока которой порозовели от внутреннего жара:
— Как видите, ежели пораскинуть мозгами, то по сравнению с тыловиками, о которых вам сейчас я рассказал, мы с вами самые обыкновенные человеки…
— С такой постановкой вопроса, Дмитрий Ефимович, я согласиться не могу, — тактично попытался высказать свое мнение Юрий Данилович.
— А я разве спрашивал у вас согласия? — непривычно резко осадил его капитан Исаев. — Или теперь без него, без пресловутого вашего согласия, я и мнения своего высказать не имею права?!
Святая злость на фашистов и вообще на несправедливости жизни копилась сегодня с утра, с того самого момента, когда он оказался между заледеневших домов Ленинграда. Сейчас она требовала выхода, грозила вырваться наружу почти истерическим криком. Он не мог, не имел права допустить этого. Вот и замолчал. Глядел на огоньки в печурке, машинально перебирал пальцами густую шерсть на загривке Пирата и молчал. Так долго и пронзительно, что сержант Перминов с немым укором глянул на Юрия Даниловича. Тот в ответ неопределенно повел плечами, потом радостно заулыбался, достал из нагрудного кармана гимнастерки заветную стеклянную пробирочку с нитроглицерином и, показав Перминову, зажал ее в кулаке.
Закончил капитан Исаев после паузы тоже неожиданно и пугающе спокойно:
— Как-то у нас с вами шел разговор о том, что временами бывает страшно любому человеку, что трус перед тем страхом ниц шлепается, а настоящие люди сами его на обе лопатки кладут… Каждый из нас с вами — случалось, что и по нескольку раз в день! — преодолевал его, проклятого. Но ведь та внутренняя борьба в нас лишь считанные секунды или минуты длилась! А эти люди… Они часами, нет, сутками, вернее — неделями и непрерывно, без единой минуты передышки, против страха держали бой. И выстояли!.. А ну, встань во весь рост, кто уверен, что будет умирать с голоду, но не возьмет и крохи съестного, если оно не его будет!.. Молчите? То-то и оно… А ведь товарищ Иванов, можно сказать, спал на тех мешочках с рисом, ему, чтобы жизнь свою спасти, только руку протянуть и надо было!.. Он умер, от дистрофии умер, но не взял ни единого зернышка риса. Тонну риса сберег для советской науки этот человечище, ценой своей жизни сберег!.. Такова, кума, уха из петуха… Так что пораскиньте мозгами, пораскиньте.
12
Вадима Сергеевича Иванова похоронили в братской могиле. Вместе с бойцами бригады, павшими в последнем бою. Ночью похоронили. Чтобы фашисты, не заметили похорон, бомбежкой или артиллерийским обстрелом не омрачили торжественно-траурных минут.
До дня похорон тело Вадима Сергеевича трое суток пролежало на столе в маленьком дачном домике, где все стекла были выхлестаны пулями, осколками и просто многими близкими взрывами. Столько времени он пролежал там по требованию бойцов бригады и соседней по фронту дивизии народного ополчения: многие из них изъявили желание взглянуть на этого человека, шагнувшего в подлинное бессмертие так просто, даже вроде бы буднично; не имея возможности сделать что-то большее, они хотели обязательно хотя бы минуту постоять около него. Обнажив голову, в суровом молчании постоять.
13
После Нового года, как и следовало ожидать, нагрянули затяжные крепчайшие морозы: почти весь месяц более тридцати, иногда — даже за сорок. Людям, ослабевшим от долгого голодания, стало вовсе невмоготу, и многие жители города в те дни, когда кровавое солнце еле пробивало лучами морозную дымку, превратились в холодные и безразличные ко всему трупы. Но зато те, кто пережил эту волну морозов, приободрились, стали глядеть на жизнь несколько веселее. И не только потому, что 24 января хлебный паек был увеличен еще раз; теперь рабочие стали получать в сутки 400, служащие — 300, иждивенцы и дети — по 250 граммов хлеба. Это, конечно, тоже сказалось на общем настроении, но главное: люди, пережив длиннющие холодные ночи, когда в голову лезли лишь черные мысли, вдруг поверили, что самое страшное уже позади, что теперь только и надо лишь малость потерпеть, пересиливая голод, и все окончательно образуется, уверенно пойдет к доброму довоенному времени.