Выбрать главу

Это я и проделал. Реваз согнулся. И получил прямой удар в голову. Ох, башка чугунная — он только встряхнул ею. Выпрямился. И плотоядно улыбнулся.

— У… — чего хотел сказать, так и осталось невыясненным. Потому что я звезданул ему своим коронным в челюсть. Сбоку. Так, что если бы он и поднялся, то не скоро. Борец он там или не борец, чугунная у него башка или не чугунная, но я привык класть этим ударом на чемпионатах России противника на пол, и тут никакая челюсть не выдержит.

Он прилег в травку. И отключился. Глаза закатил. Да, врезал я ему знатно. Прошло, как по классике. Так что не зря каждый день грушу толку. Еще можем кое-что.

Наконец, я вытащил наручники. Защелкнул на широченных запястьях. Все, схватка закончена чистой победой.

Я оглянулся, ища свой пистолет. И…

Анекдот есть такой — взглянула на него Медуза-Горгона и окаменела. Вот так и я — взглянул на него и окаменел.

Он — это пацаненок лет семи, стоящий с той стороны ограды. Пацаненок держал мой пистолет в руках, с интересом рассматривал его и поигрывал пальцем на спусковом крючке.

— Осторожнее, — как можно дружелюбнее произнес я.

— Газовый? — деловито и несколько презрительно осведомился пацаненок.

— Настоящий, — заверил я его.

— Ух ты. Как у бандитов!

— Я милиционер! — почти ласково продолжил я беседу, боясь, что пацаненок сейчас нажмет на спусковой крючок Или дернет отсюда с пистолетом в родной детский сад на paзбор с воспиталкой. Дети сейчас такие, быстрообучаемые.

— Это бандит? — все так же деловито кивнул пацаненок на грузина.

— Ага.

— Я твою маму! — вдруг диким рыком взревел грузин, пытаясь приподняться и не в состоянии сделать это, поскольку голова ходила ходуном и морда все время зарывалась в траву

— Давай пистолет! — прикрикнул я.

— На, — пацаненок протянул пистолет мне. Я перевел дыхание, поставив пистолет на предохранитель. Ласково пнул ногой сорок пятого размера задержанного. Поднял его и поволок к корпусу. Он шел как пьяный. Потом начал упираться. И тогда получил по хребту кулачищем размером с пивную кружку.

У Женьки проблем с задержанными не было. Он прикова их к батарее и теперь ждал машину из местного отделения.

Наручники были наши. Советские. По дороге Реваз их порвал, и его тогда опутали веревкой — оно надежнее.

— Покушение на жизнь сотрудника милиции. Знаешь, сколько светит? — спросил я Реваза.

Тот с кряхтеньем напрягся, пробуя на прочность очередные наручники. И с вызовом сказал:

— Что ты мне поешь? Докажи.

— Доказать? Реваз, я тебе все докажу. В том числе изнасилование малолетних и потраву посевов. Было бы желание.

— Слушай, опер, — говорил он с сильным акцентом и иногда начинал коверкать слова, когда особенно волновался. — Я не маленький мальчик. Я — Реваз Большой. За свое — отвечу.

— Вот и отвечай быстрее. И иди в камеру. А то Горюнин по тебе соскучился.

Реваз сжал кулаки. Снова попробовал наручники на прочность. И произнес злобно:

— Он заложил?

Я только развел руками — мол, а это требуется объяснять?

— Ишак… Я его маму! — заорал Реваз, вскочил. Я толкнул его в грудь и спровадил обратно на диванчик, стоявший рядом с письменным столом.

Для допроса мне отвели тесный кабинет в местном отделе милиции, обслуживающем территорию тридцать шестой больницы. Две такие туши, как наши, были для него великоваты, и воздуха не хватало.

— Как ты с Горюниным познакомился? — спросил я.

— Он директором промтоварного магазина был. Левый товар из Грузии в его магазин гнали. Деньги задолжал он. Я разбираться приезжал. Разобрался. Потом подружились.

— Когда это было?

— Одиннадцать лет… Одиннадцать… Я молодой был… Сейчас старый. Сейчас много прожито… Сейчас я устал, да. Понимаешь, устал я…

— Понимаю. Перетрудился в борьбе с чужой собственностью.

— Э, что мент поймет, — покачал он головой.

— Ты когда в последний раз вышел?

— Гамсахурдиа выпустил. Президент наш первый, я его маму!… Спросил, кто хочет за Грузию биться? Кто хотел, того из нашей зоны освободили. И в волчью шкуру одели.

— Как?

— В ментовскую форму, да… И мне, вору, ментовскую форму дали. И справку об освобождении мне дали. И в Цхинвали на войну меня послали. Я хотел на войну?

— Вряд ли.

— Я не хотел на войну. Я сбежал с войны. Я сбросил волчью шкуру и бежал в Россию с этой проклятой войны. Россия — большая. Грузия — маленькая. Что мне делать в Грузии?

— Может, зря бежал? — поинтересовался я. — Ваши в Грузии неплохо поживились. Воля вольная, уркаганская.

— Воля, — согласился он. — Кореша, которые не сбежали как я, рассказывали, как там вольно жилось. Село осетинское занимаешь. И сразу в дома, что побогаче. Заходишь и берешь. Заходишь и берешь. И никто тебе не возражает, никто псов по твоему следу не пускает. Это ведь не грабеж. Это трофей. Потом в школу всех мужчин сгоняешь. И через одного в лоб из автомата. Это не убийство. Это война… И все награбленное — на биржу черную. Это в грузинских селах дома были, куда все свозилось. Думаешь, это барышничество было? Нет. Это тоже трофеи! Меня сажали куда за меньшее. А тут — можно все. Я их маму…

— Да, твои кореша там отличились.

— А потом Гамсахурдиа, я его маму, свергли. И еще лучше стало. В Тбилиси — камуфляж надеваешь, свободной нашей стране присягаешь, — и машину ночью останавливаешь. Нет, ты не бандит. Ты — «мхедриони», ты воин за демократию Грузии. Кто против? Тому в лоб из автомата. Машину берешь… В квартиру заходишь. Богатый человек там. Дашь, богатый человек, деньги на демократию Грузии? Не дашь?.. Даст — кто откажется?.. Брата моего двоюродного так убили, я их маму!.. Потом Абхазия… Слушай, мент, не поверишь — там даже трубы из домов вывозили. Так хорошо всем было. Заложников брали, потом стреляли. Женщина, ребенок — всех стреляли. Никого не жалко. Демократия Грузии…

— Были времена, — кивнул я.

— А мне — во где те времена, — он провел руками в наручниках себя по горлу. — Может, тебе, мент, нравится людей стрелять. А я не палач. Я — вор!

— Вор, вор, — успокоил я его. — Так чего ж ты, вор, троих на Фрунзенской набережной из пистолета расхлопал?

— Что? — вытаращился Реваз Большой на меня.

— Семья профессора Тарлаева. Всю ты ее вывел. Никого не оставил. Как же ты так, вор? — насмешливо спросили.

— Не я! — крикнул он.

— Брось. У нас есть кому опознать. И на следах докажем. И подельники твои поплывут — факт. Так что идти тебе, Ре-ваз Большой, минимум на пожизненное, если смертную казнь вновь не введут.

— Э, мент, это не мое, — я видел, что на его лбу выступила испарина, он вытер ее скованными руками. И как-то сразу осунулся. — Хлебом клянусь!

— Да хоть всем урожаем. И всеми предками. Тебе это не поможет.

— Не мое!

— А что твое?

— Марат Гольдштайн, я его маму, — кореш Горюнина — мое. А это — не мое.

— Ладно, пиши, — я подошел к нему, расстегнул наручники, пододвинул лист бумаги.

— Что писать?

— Чистуху. «Раскаиваюсь в совершении преступления. За мной числится то-то и то-то. На Фрунзенской набережной трупы не мои».

— Ладно. Что мое — то мое.

Он начал выводить аккуратно слова. Я надиктовывал ему некоторые моменты. Это заняло с полчаса. Писал он медленно, покусывая ручку — хорошо, что не мою — я ее нашел на столе.

— Так что насчет Фрунзенской? — спросил я, беря чистосердечное признание.

— Опять, да? Я тебе не говорил, да? Я же говорил! Говорил, что не мы!

— Говорить мало.

— Картины там, да? — спросил Реваз Большой.

— Помнишь?

— Я читал. Я видел по телевизору, — покачал он головой. — Какое число было?

— Двадцатое мая…

— Двадцатого, двадцатого… Двадцатого, — хлопнул он ладонью по столу. — Двадцатого хату в Саратове брали. Хорошая хата. Иконы, распятие. Было, да. Средь бела дня взяли… Точно…

— Проверим.

— Проверь, да. Хлебом клянусь…

— Дописывай про Саратов. Расписывайся. И число ставь, — я протянул ему коряво написанное его рукой чистосердечное признание.