Зиновий Кириллович хохотнул не без ехидства, но поспешно, потому что невысказанные еще мысли бурно, клокотали и требовали выхода. Он даже, по-видимому, совсем позабыл, кто перед ним сидит. Речь его пенилась и пузырилась, как ручей, взыгравший на свободе. Под всем сором, который увлекало течение, Анфиса сразу же разглядела мутный поток его мыслей, и, хотя многие слова ей были незнакомы, главное-то она поняла. А он все торопился высказаться до конца, нарисовать картину будущего устройства земли, когда все буйство природы такие, как он, деляги загонят в заповедники. И в этом своем увлечении он никак не предполагал, что неподалеку находится еще один слушатель, который, в отличие от Анфисы, прекрасно разбирался во всех словесных водоворотах.
— Можно задать один вопрос? — раздался голос из темноты.
Зиновий Кириллович вздрогнул и обернулся. У порога стоял Артем и покусывал длинную сенную былинку. Не дожидаясь разрешения, он спросил:
— А в этих ваших заповедниках, или, лучше сказать, резервациях, для людей вроде меня, отсталых, найдется место?
Усмотрев угрозу в самой постановке вопроса, Зиновий Кириллович не то чтобы испугался, но почувствовал некоторую неловкость, и, наверно, оттого речь его приобрела язвительный оттенок некой псевдонародности:
— О, командор! А мы тут калякаем мало-мало, по-стариковски… А вы нас не слушайте. Мало ли мы чего вывернем.
— Можно подумать, будто вы пострадали от землетрясения. Или от потопа спаслись.
— Уесть хотите? — Зиновий Кириллович легонько постучал кончиками пальцев по своему великолепному широкому лбу. — О-хо-хо… К ископаемым нас причисляете?
— Ну что вы! Как вы могли подумать? Просто вы с такой дикой злобой говорили о неразумной природе…
Артем грыз соломинку и старался сдержать поднимающуюся в нем ненависть. К чему? Да прежде всего к себе самому, к своей ложной стеснительности, к стремлению быть таким, как все. И чтобы даже думать, как думают такие, как Семен, как этот инженер. А главное, стараться подделываться под них, словно они — законодатели какой-то моды. Ему очень хотелось сказать этому человеку что-нибудь такое, очень резкое и вместе с тем справедливое. Он совсем забыл, что наспех сказанная резкость почти никогда не бывает справедливой. Наспех сказанная — в этом все и дело. То, что наговорил тут Зиновий Кириллович, несомненно, продумано им и такими, как он, делягами, измеряющими природу на кубометры. Они знают, чего хотят, и могут обосновать свои планы перед любой аудиторией. А что может Артем, если он даже не знает причины внезапной своей ненависти? Ведь не сейчас же она возникла? И не от того, что он сейчас услыхал. Тогда что же это?
Понять все это неожиданно помог сам же Зиновий Кириллович, и одним только словом. Он сказал:
— Да вы, оказывается, идеалист…
Он сказал это с таким ласковым сожалением, как если бы сказал «Эх ты, дурачок», да еще потрепал бы при этом по плечу.
Артем отбросил соломинку, за которую он ухватился.
— Да, — торжественно подтвердил он, — я идеалист. — Он больше не мог отмалчиваться, боясь показаться несовременным. Хватит. Надо начистоту выкладывать все, бороться за свое отношение к жизни, к искусству, к поступкам, за все свое, что накопилось на сердце. — Идеалист, — повторил он, — а как же еще? И ничего в этом нет…
— Прошу прощения. Я не хотел сказать ничего обидного.
— А как тогда назвать вас, если вам не дорога русская природа? И, значит, ничего не дорого? Кто вы?