— У вас, ваше благородие! Я вам отдал утречком и копию, и самое отношение, — поднимаясь с места, нарочито деревянным голосом доложил писарь.
— Врешь, каналья! Никакой копии не давал! Затерял где-нибудь, мерзавец! Отыщи сейчас же, а то сквозь строй — и в роту! — затопал на него подпоручик.
— Что это вы раскричались, Ардальон Иваныч? — открывая дверь и выглядывая в канцелярию, спросил Юрасовский.
— Да вот, негодяи, важную бумагу генерала Розена затеряли. Отношение отменно важного значения.
— Не эта ли? — коротко спросил Юрасовский, беря со стола какую-то бумагу.
— Именно она-с! — разводя руками, удивился Петушков. — Каким колдовством она попала к вам?
— Простым. Вы сами час назад ее принесли.
Петушков отступил назад и растерянно посмотрел по сторонам, но писаря не поднимали голов, усиленно скрипя перьями, а обруганный им белокурый писарь всё в той же стойке «во фрунт» молча стоял перед подпоручиком.
— Наверное, чихирьку перехватили у маркитантки, — сочувственно заметил Юрасовский. — А крику без нужды не поднимайте. Хорошо полковника нет, а то он прописал бы вам пфеферу, — закрывая дверь, закончил Юрасовский.
Петушков скосил глаза на солдат, но они все, словно не слыша слов подполковника, продолжали трудиться над бумагами.
— Са-д-дись, дурак! Чего стоишь, как чучело? — зыркнув глазами на писаря, сказал подпоручик и вышел вон.
— Взбесился наш Петушков, и прежде глупый был, а в се дни и вовсе дураком стал! — сокрушенно сказал белокурый и поглядел вслед мчавшемуся по пыльной улице Петушкову.
Дело же заключалось в том, что вчера вечером подпоручик, завидя выходившего от генерала Голицына, торопливо нагнал его, и, чуть отставая от грузного князя, почтительно, вполголоса проговорил:
— Ваше сиятельство! Имею до вас некоторое щекотливое и тайное дело…
— Как-с? Щекотливое и тайное? — равнодушно, не повышая голоса, повторил Голицын, вполоборота вглядываясь в Петушкова.
— Совершенно верно! Относительно неуважительного к вашей особе поведения офицера нашего гарнизона…
— Извините, — страшно вежливо и крайне сухо перебил его Голицын, — вы, подпоручик, напрасно изволите беспокоиться. Меня не интересуют мнения местных господ офицеров…
— Совершенно верно-с, ваше сиятельство, однако дело касается вашей чести… ваше сиятельство, — забормотал сбитый с толку, сконфуженный Петушков.
— Чести? — уже другим тоном спросил Голицын. — Чести? — повторил он.
— Так точно!! — залепетал перепуганный Петушков, уже жалея, что заговорил.
— Говорите! — приказал Голицын.
— Дело сие совершенно секретное и, извините, ваше сиятельство, касается не столько вас, сколько вашей девушки Нюшеньки, — забормотал, почти помертвев от страха, Петушков.
— А… вот в чем дело! А вы говорите о моей чести. Надо понимать, что вы говорите, сударь! — холодно сказал Голицын. — Ну, и так что же Нюшенька?
— Имела тайное свидание, когда вы изволили в походе быть, ваше сиятельство… С поручиком Небольсиным, седьмого егерского…
— Небольсиным? Так, что же еще имеете сказать, сударь?
При слове «сударь» Петушков вспомнил поручика Прокофия, его звучные оплеухи, отпущенные княжескому камердинеру Прохору. Петушков испугался. Холодность и вежливое презрение были в голосе и фигуре князя.
— Неудобно-с здесь, ваше сиятельство… Разрешите зайти к вам, тут подслушать могут.
— Завтра в двенадцать пополудни жду у себя, — поворачиваясь к нему спиной, даже не прощаясь, сказал Голицын.
Петушков остался один. Досада и страх охватили его.
— Дурак, свинья, осел… — ругал он себя, продолжая глядеть вслед князю.
Всю ночь он проворочался на койке, тяжело вздыхая и чертыхаясь, а утром, бледный, злой и перетрусивший, со страхом стал ждать «двенадцати часов пополудни».
Голицын спокойным, мерным шагом дошел до дома, равнодушно отвечая чуть заметным наклоном головы на воинские приветствия нижних чинов, за четыре шага от него сдергивавших шапки и замиравших в стойке «смирно».
Придя домой, князь тщательно вымылся в резиновой английской, входившей в Петербурге в моду ванне, крепостной парикмахер привел в порядок его лысеющую голову, ловко побрил и надушил барина.
— Позвать Прохора! — облачась в длинный удобный шлафрок и полулежа на тахте, приказал Голицын. Парикмахер поклонился, собрал свои инструменты и бесшумно исчез из спальни. Голицын взял небольшое овальное серебряное, с золотым амуром зеркало и стал внимательно изучать свое полное, начинавшее опухать лицо.