Выбрать главу

Один из ревностных гонителей Булгакова критик Осаф Семёнович Литовский (1892-1971), возглавлявший в 1932-1937 годах Главрепертком, а после войны попавший в лагерь в рамках кампании по борьбе с "космополитизмом", в книге мемуаров "Так было" (1958) следующим образом подвел итоги цензурной эпопеи Б.: ""Голых" административных запрещений в советское время, за редким исключением, не бывало. Даже такая явно порочная пьеса, как "Бег" Булгакова, не отбрасывалась, и предпринимались всяческие попытки сделать ее достоянием театра.

Очень долго, еще до начала моей работы в ГУРКе, тянулась история с разрешением и запрещением "Бега" органами контроля, но Булгаков упорно не пожелал исправлять пьесу.

Многие и поныне существующие поклонники Булгакова полагают, что "Бег" - пьеса революционная, яркий рассказ об эмигрантском разложении.

Что же, по форме, по сюжетным ходам в "Беге" все более чем ортодоксально. Безостановочный бег белогвардейских разгромленных армий закончился только у берегов Черного моря: последние корабли Антанты развозили в разные страны потерпевших крах "патриотов". И верно, что за рубежом российские эмигранты для поддержания своей жизни устраивали тараканьи бега. Верно, что генералы открывали публичные дома, а великосветские дамы составляли их первую клиентуру (скорее не клиентуру, а рабочую силу, трудившуюся в поте лица. - Б. С.).

Когда-то А.Н.Толстой поведал мне о страшном эпизоде из эмигрантской жизни в Константинополе, случае в кабаре, свидетелем которого он сам был.

На сцене разыгрывалось совершенно непристойное зрелище: погоня обнаженного негра за белой обнаженной женщиной. И вот сидевшая рядом с Толстым белоэмигрантская девица, служащая этого заведения, с возмущением нашептывала Толстому в ухо: "Интриги, ей-богу, интриги, Алексей Николаевич! Я эту роль играла гораздо лучше!"

Хотя Булгаков не показывает этой крайней степени падения, но парижские сцены у генерала Хлудова и Чарноты стоят этого эротического ревю (вероятно, до Булгакова тоже дошел этот рассказ Толстого, который, скорее всего, стал одним из источников Великого бала у сатаны, где в коньяке купаются нагие "затейница-портниха", восходящая к главной героине "Зойкиной квартиры", и "ее кавалер, неизвестный молодой мулат". - Б.С.).

По Булгакову, Хлудов, прототипом которого был крымский вешатель-палач генерал Слащев, разуверившийся в возможности победы и забрызганный кровью сотен и тысяч лучших сынов рабочего класса и нашей партии, решил пострадать "за правду", искупить свою вину. И для этого он перешел границу и отдался в руки советской разведки.

Как будто все хорошо. Но тема Хлудова, как и тема реально существовавшего Слащева, отнюдь не признание большевистской правды, а крах несостоявшихся мечтаний.

Да, как и Слащев, хлудовы являлись к советским властям с повинной головой, но только потому, что поняли, что вместе с казнокрадами, трусами, распутными и распущенными офицерами и добровольцами им не создать новой России - России в белых ризах. Это был шаг отчаяния, потому что в жизни, на самом деле Хлудов-Слащев и Врангеля считал слишком либеральным.

Как известно, Слащев увозил из врангелевских тюрем томившихся там большевиков-революционеров к себе в ставку и там расправлялся своим судом, а именно: "развешивал" большевиков, рабочих и революционных подпольщиков по всей дороге - от ставки до Симферополя.

Нет, по Булгакову, Хлудов не виноват, что его постиг такой крах. Он, сам Хлудов, хотел лучшего, надеялся на чудо. И его переход советской границы есть не больше как способ покончить с собой не собственной рукой.

Можно думать, что, будь побольше таких хлудовых и кавалерийских удальцов чарнот и не замерзни Сиваш слишком рано в этом году, - красным не удалось бы взять Крыма.

Можно ли было подойти к такому произведению "по форме"? Нет, конечно. По форме в нем все совершенно благополучно: крах белогвардейщины представлен, можно сказать, в развернутом виде, и раскаяние хлудовых выглядело очень жестоким. Тараканьи бега отвращали.

А на деле это была инсценированная панихида по белому движению". В чем-то данному заключению не откажешь в точности.

Но вопреки широко распространенному убеждению современников и потомков, главная проблема Б. - это не проблема крушения белого дела и судеб эмиграции. В упомянутом выше разговоре с А. Н. Афиногеновым 9 сентября 1933 г. Булгаков заявил: "Это вовсе пьеса не об эмигрантах...". Действительно, даже в 1926 г., которым Булгаков датировал начало работы над Б., проблемы идеологии канувшего в Лету белого движения или только что почившего сменовеховства (в связи с закрытием в мае 1926 г. сменовеховского журнала "Россия" и высылкой за границу его редактора И. Г. Лежнева (Альтшуллера) (1891-1955) у Булгакова был произведен обыск) не могли быть актуальными. Замысел Б., вероятно, зародился у Булгакова еще в самом конце 1924 г. В дневниковой записи в ночь с 23 на 24 декабря он вспомнил ночной бой за Шали-аулом в ноябре 1919 г. Булгаков запечатлел картину своей контузии под дубом и "полковника, раненного в живот":

Бессмертье - тихий светлый брег...

Наш путь - к нему стремленье.

Покойся, кто свой кончил бег,

Вы, странники терпенья...

Чтобы не забыть и чтобы потомство не забыло, записываю, когда и как он умер. Он умер в ноябре 19-го года во время похода за Шали-аул, и последнюю фразу сказал мне так: - Напрасно вы утешаете меня, я не мальчик.

Меня уже контузили через полчаса после него.

Так вот, я видел тройную картину. Сперва - этот ночной ноябрьский бой, сквозь него - вагон, когда уже об этом бое рассказывал, и этот, бессмертно-проклятый зал в "Гудке". "Блажен, кого постигнул бой". Меня он постигнул мало, и я должен получить свою порцию".

Характерно, что далее в записи осуждаются организованные коммунистами забастовки во Франции и деятельность там советского посольства, которую писатель рассматривал как направленную на разжигание в стране революции и гражданской войны. Симпатии Булгакова явно были на стороне белых противников большевиков. Цитированные строки (без последней) из стихотворения Василия Жуковского (1783-1852) "Певец во стане русских воинов" (1812) стали эпиграфом к Б. Булгаков стремился оценить все стороны гражданской войны объективно и, как он писал в письме правительству 28 марта 1930 г., "СТАТЬ БЕССТРАСТНО НАД КРАСНЫМИ И БЕЛЫМИ". Эпиграф символизировал окончание эпохи революции и гражданской войны, Булгаков смотрел на нее уже из другого времени. Образ безымянного полковника отразился не только в бесстрашном полковнике Най-Турсе из романа "Белая гвардия" и наследовавшем ему полковнике Турбине из пьесы "Дни Турбиных", но и в словах, которые в Б. произносит Хлудов: "Я в ведрах плавать не стану, не таракан, не бегаю! Я помню снег, столбы, армии, бои! И все фонарики, фонарики. Хлудов едет домой" (в позднейших вариантах: "Хлудов пройдет под фонариками" - намек на широко применявшееся повешение на фонарях, на то, что Хлудов возвращается в те места, где вешал). Булгаков тоже вспоминал о прошлых боях как о чем-то гораздо более возвышенном, чем суровая поденщина в "Гудке". Он вполне мог сказать как генерал Чарнота, у которого, в отличие от Хлудова, не было на совести казней в тылу: "Я давно, брат, тоскую! Мучает меня черторой, помню я лавру! Помню бои!" В замысле Б. важную роль сыграла статья писателя Александра Дроздова (1895-1963) "Интеллигенция на Дону", опубликованная в 1922 г. во втором томе берлинского "Архива русской революции". Самого А.М.Дроздова, "сменившего вехи", Булгаков в дневниковой записи 26 октября 1923 г. аттестовал "мерзавцем" за готовность в эмиграции сначала предложить свои услуги черносотенным монархистам вроде Н.Е.Маркова 2-го, а затем столь же охотно вступить в просоветскую редакцию "Накануне". В "Интеллигенции на Дону" Булгакова привлекло, несомненно, то место, где рассказывалось о крахе армии генерала А. И. Деникина (1872-1947) и последующей судьбе той части интеллигенции, которая была связана с белым движением на Юге России: "Но грянул час - и ни пушинки не осталось от новой молодой России, так чудесно и свято поднявшей трехцветный патриотический флаг. Все, что могло бежать, кинулось к Черному морю, в давке, среди стонов умирающих от тифа, среди крика раненых, оставшихся в городе для того, чтобы получить удар штыка озверелого красноармейца. Ах, есть минуты, которых не простит самое любящее сердце, которых не благословит самая кроткая рука! Поля лежали сырые и холодные, сумрачные, почуя близкую кровь, и шла лавина бегущих, упорная, озлобленная, стенающая, навстречу новой оскаленной безвестности, навстречу новым судьбам, скрывшим в темноте грядущего свое таинственное лицо. И мелким шагом шла на новые места интеллигенция, неся на плечах гробишко своей идеологии, переломленной пополам вместе со шпагой генерала Деникина. Распались дружеские путы, связавшие ее в моменты общего стремления к Белокаменной - и вот пошли бродить по блестящей, опьяненной победою Европе толпы Вечных Жидов, озлобленных друг на друга, разноязыких, многодушных, растерянных, многое похоронивших назади, ничего не унесших с собой, кроме тоски по России, бесславной и горючей". В финале Б. со схожими словами обращается к уезжающим в Россию Голубкову и Серафиме генерал Чарнота: "Так едете? Ну, так нам не по дороге. Развела ты нас судьба, кто в петлю, кто в Питер, а я, как Вечный Жид, отныне... Голландец я! Прощайте!" Для "потомка запорожцев" бег из Крыма в Константинополь, из Константинополя в Париж и обратно продолжается; для Голубкова, Серафимы и Хлудова он окончен.