Какая-то непонятная безысходность начала одолевать меня: изнеможение и печаль. Откуда они, почему? — мне было непонятно. Может от вчерашнего дня, от проигранных выборов? От того, как сердцем переживал Андрон? И, сам не осознавая, я тоже сердцем присоединился к этой неудаче?
Вспомнилась неприкрытая зависть коллег, их жадность. Будто самое последнее делили, рвали, клянчили... Будто не наступит завтра, и не нужно будет смотреть друг другу в глаза, здороваться, выходить на сцену, может, даже сидеть за одним праздничным столом. Словно жизнь заканчивалась на этой президентской премии. Все больные, все отравленные!.. Брезгливое чувство! Неужели все это во мне тоже?!
Поэтому не брал я слова на собрании, чтобы что-то сказать, ибо понимал: буду для большинства коллег как для быка тореадор с его раздражительно-невыносимым плащом.
О, как же я ненавижу театр! Если скажу, что люблю его — это будет с моей стороны оскорблением театра. Разве можно любить любовь?! Я отношусь к нему самым высоким чувством правды. Все вранье — кроме ненависти.
Можно сказать: я люблю — и ложь! я верю — и ложь! я счастлив — и ложь! я друг твой — и ложь! я брат тебе — и ложь!
Я НЕНАВИЖУ — И ПРАВДА!!!
Это чувство никогда не возникает на каких-то обманно-иллюзорных основах. Его фундамент до безмолвия, до дикости, до рвоты — прочный, сущий.
В нем — театре — я просто живу! Самой обычной жизнью: как живет в гнойной куче червяк, который не чувствует никакого неудобства в своем существовании; как мотылек-однодневка, который не страдает от комплекса отсутствия времени и никогда не заботится о вечности; как бездомный пес, которому всегда хорошо, потому что он свободен; живу, как вода в реке, непринужденно и легко несясь в какую-то неимоверную тайную даль, никогда не желая вернуться назад, ибо точно понимаю абсурдность такого желания. Живу и все!
И это больно... И это нестерпимо... Живу!!!
Как-то незаметно наступил вечер. Во дворе пожелтело, еще больше запахло сухой зеленью, воздух пропитался влажностью. Тускло отсвечивали под низким солнцем стекла соседних домов, и было ощущение спокойствия и доброты. Их дополняла смиренность неяркой листвы деревьев, неторопливое движение людей по тротуару...
Часы показывали восемнадцать часов. Не сходя с места, я просидел пять часов.
Прислушиваясь к себе, почувствовал уверенность и равновесие. Уже не было того прежнего гнетущего настроения. Наоборот: легкость и непринужденность владели всем телом и моим душевным состоянием.
Что-то неизвестное было для меня в этих чувствах, не совсем определенное понятием точности, ясности пространства и времени. Пять часов, как одно мгновение, исчезли — переставили все по-новому, полностью перестроили во мне чувства.
Иногда задыхаешься от медлительности времени, невозможно прождать и десять минут до чего-нибудь обычного. А тут пять часов — как одно мгновение! И при этом ничего особенного, невероятного, возвышенного и летящего, что всегда делает незаметным его движение.
Я смотрел в окно, что выходит во двор, и почему-то не мог отвести от него взгляда. Там не было ничего удивительного: редкие прохожие и все. И еще дети прыгали на асфальте, мелом расчертив его на квадратики. И то как-то совсем не шумно: скорее, осторожно и тихо. Во всем чувствовалась какая-то замедленность и рассудительность. Но непонятная привлекательность приковывала мои глаза к этой, уже много раз виденной повседневности. Она такая простая в своих линиях, движениях, рисунках, направленности, и такая неразгаданная, непредсказуемая в своем окончательном изображении.
Рядом с детьми, на зеленом газоне, как мячики, весело прыгали воробьи.
По дороге на работу я часто люблю пройтись пешком. Это занимает у меня минут тридцать пять, не больше. Иду, как говорят, напрямик, самым коротким путем. Вначале дворами вдоль Червякова, перехожу улицу Киселева. Справа, оставляя Молодежный театр, а слева —театр Белорусской драматургии (вольная сцена), ныряю в арку «Технобанка», и, пересекая небольшой, с мощеными дорожками, парк, кланяюсь памятнику Тарасу Шевченко; по ул. Коммунистической — раньше называлась Михайловская — подхожу к проспекту Независимости. Пересекаю его, спускаюсь в парк Горького. Иду по набережной вдоль Свислочи. И вот тут моя особенная радость. Чаще она бывает зимой, в субботу или воскресенье, когда в парк приводят лошадей. Откуда? Я не знаю. Может, из цирка — он совсем рядом, а может, из Ратомки, с конезавода. Катают на них детей, а иногда и взрослых. Понятно, за деньги. Так вот, главным моим восхищением было, когда какой-нибудь конь справлял нужду по-большому, и на эту «пахучую» грибную конскую кучу со всего парка шумно слетались воробьи. О, какой это был праздник для них! Такая радость звенела в их щебетании — можно оглохнуть. И смеялись они, и плакали, и благодарили кого-то — своего бога, пожалуй, даже не зная, что он у них есть. А может, и знали. Он, Конь, который сейчас везет на себе человека. Он их бог! Он их жизнь и праздник, надежда и избавление от голода. И ненавидели людей за то, что они мучают их бога, издеваются над ним. О, эти люди: жадные, дикие, грубые. Ничего для них святого, кроме своих внутренностей: ни духа, ни памяти, ни искренности, ни благодарности.