Выбрать главу

Смотрю в окно. Думаю. Понимаю. Усмехаюсь. Слушаю. Всю эту птичье-детскую песню, эту поэзию и музыку, пока земля и все живое на ней не превра­тится в пыль и туман, год за годом будут слушать другие миры. Будут удивляться и завидовать, де­лать попытки понять и перенять для себя, чтобы на­дышаться запахом и ароматом такого же счастливо­го безумства. Уверен: таким калейдоскопом красок, звуков, запахов не владеет ни одна планета Вселен­ной. Мы одни такие. Одни! И нам это не страшно, потому что нас не покидает весна. Она все равно приходит, даже после самой холодной зимы. И зеле­неют, шумят деревья, своими кронами раскачивая и раскрашивая облака; цветут цветы, украсив новый день миллионами разноцветных знаков открытия и чистоты; журавлиным криком оглашаются леса и луга, озера и реки, острова и земляничные поляны; в трепетном сиянии расправляют бабочки свои тон­кие нежные крылья; и всей этой весенней новизне придают смысл трудяги-пчелы, медным гулом наполняя разомлевшее под солнцем вольное царство Широкого пространства.

***

Какой-то шум заполняет мою голову, и я все чаще, нервно и жадно, оглядываюсь по сторонам: на ули­це, в транспорте, в магазине. Даже в церкви. А куда здесь денешься? Если только глаза повыкалывать? Тогда начну руками трогать воздух вокруг... А если их отсечь — то буду звать, выть... И не я виноват в том первобытном животном дикарстве. Я, может, самый пристойный из всего человеческого рода.

Я люблю музыку и дождь, тонкие тропинки сре­ди ржаного поля и наглые в своей красоте василь­ки, величавую грусть дубов на зеленых лугах и в дремучих лесах, раскаты грома, красочное телеви­зионное шоу и народные гуляния в далеких глухих деревнях. Я люблю вкусно поесть и поспать, а еще, без учета времени, работать — и терять, работать — и находить. Мне нравится крутить колесо — калей­доскоп времени— с одержимостью холода, ливня, урагана. И не могу, не желаю вытравить, кастриро­вать, забить, заплевать свое необузданное желание дикой природы, свое — хочу! — уродливой пристой­ностью педанта, проеденного молью плешивого ин­теллигента или импотента, который прячет свою немощность под знаком воспитанности.

Сотворил же Бог Ее и Его. И наказал Бог, чтобы не пропал род человеческий. И наделил он это жела­ние такой сладостью! Так что, он — провокатор или сознательный враг своему, почти наилучшему ше­девру на Земле?!

Если так, то веником ему под зад!

Не пожелает мать своему сыну зла. Горькими му­чениями не будет испытывать его на верность и преданность ей. Сама, родив его в муках, она будет его просто любить, радоваться тому, что он ест, что говорит слово «мама» и что нуждается в ней. И только где-то там, в глубине души, чуть-чуть таить самую корыстную из всей материнской корыстности надежду: что и он ее любит. Требовать чего-то большего — уже не материнское чувство, оно будет больше похоже на сделку: ты мне — я тебе.

А Бог рожал не в муках. Он взял и родил. От скуки. От нечего делать. И чтобы как-то коротать время — а, как известно, время у Бога бесконечно, — глядя со своих высот на бессмысленную суету человеческого рода, как это делаем мы, просматривая остросюжет­ный художественный фильм. Бог создал себе игрушку. И пусть. И спасибо ему за это. Спасибо, что из мил­лиарда пылинок мира он создал нас, людей, и наделил логическим мышлением. И что научил нас рисовать и строить дома, петь и играть музыку, сочинять стихи и писать сказки. А еще... любить. Все это выросло из одного, Богом данного нам понятия: я хочу!

И я хочу. Я не могу не хотеть. Я — посуда, переполненная спермой. Она заливает мои мозги. Одурманивается ясность, зажигается нервная жадность в глазах, кровавым бычьим отливом. И дрожью пронзает тело. Каждая мышца в нем требует освобождения...

Настоящее пекло эта весна! Не с кого умный пример взять. Все с глазами солнечных идиотов.

С бездумной легкостью полупьяного выкидываю себя из квартиры в уличный бражный хмель...

«Офис» — так называли гримерку номер шесть сами актеры, которые там сидели, гудел гулом не­большого ядерного реактора. Немного постояв под дверью, постучал.

— Свои все дома, — услышал ответ, но понимать это нужно было так: двери не закрыты, чего дуреть.

Вошел. Встретили по-разному, но без неприяз­ни. Шулейко, чей голос я услышал еще за дверью, с красным лицом, впрочем, как и у всех (их было шес­теро), сразу съязвил:

— Ну конечно, с таким нюхом пройти мимо — так потом всю ночь спать не будешь, что пропала халява.

Я отреагировал без обиды: