Он должен был лишь ждать, когда его пленник перейдет в мир иной.
Вот почему, не зная, что бы такого сделать, Шопен бросился на свою складную кровать и, уставившись на толстый, черный и густой ковер, что выткали на его потолке пауки, предался своим обычным занятиям. Сначала он сиплым голосом промурлыкал весь свой репертуар любовных песенок, который состоял из двух куплетов, которые он заучил в тот день, когда ездил на ярмарку в Ланди, где долго слушал менестреля. Исчерпав всю свою музыку и поэзию, он взъерошил и без того взлохмаченные рыжие волосы и принялся заключать пари с самим собою. Он спорил сам с собой на палку кровяной колбасы, что узник умрет вечером пятого дня, затем — на пинту гипокраса, — что у его пленника черная борода, затем — на три кружки ячменного пива, — что он обнаружит на трупе деньги, когда будет рыться в карманах покойника, прежде чем отнести его к Сене.
Закончив один спор, Шопен перешел к другому, который, похоже, его интересовал не меньше, так как огромный рот тюремщика растянулся в улыбке, и он прошептал:
— Спорю на кувшинчик меда, что сегодня я наконец-то увижу ее!
Ею была Жуана!..
Шопен безмолвно рассмеялся, затем, соскочив со своей брезентовой кровати, пробормотал:
— Что делает она там, наверху, запертая с королевой? И почему вообще королеву держат взаперти в Большой башне? И знает ли об этом король?
То было для Шопена невероятное событие: содержащаяся под стражей королева!
Он и так, и этак прокручивал данное событие в голове, пытаясь понять, что бы оно означало, но и подумать не смел, что королева может быть узницей; то было чудовищное предположение, и он вздрагивал при одной лишь мысли о том, что его могут заподозрить в том, что он допустил саму возможность этого неслыханного преступления: королева, находящаяся в заточении!
— Это какая-то шутка, но не хотел бы я оказаться в шкуре того, кто это сделал. Уж я-то знаю нашего сира Людовика! Однажды он так вмазал мне по носу, что кровищи вытекло, как из зарезанного поросенка. А все почему? Потому, что он встретил меня на своем пути и заявил, что эта встреча вызвала у него тошноту, как оно и было. Словом, горе тому, кто посмел так пошутить!
Он надолго задумался, а затем пошел и встал у входа в башню, в надежде на то, что вскоре шутка эта закончится, Жуана выйдет вместе с королевой, и он наконец ее увидит.
Тем временем спустились сумерки но было похоже, что шутке еще далеко до конца, так как ни Жуана, ни Маргарита не появились.
Шопен возвратился в свою берлогу. Он не был печален, просто сказал себе:
— Что ж, вернемся туда завтра!
Шопен обладал кротостью и долготерпением быка, который тщательно все обдумывает. Тюремщик принялся спокойно готовить ужин, говоря себе:
— Я проиграл кувшинчик меда, на который спорил с самим собою, но все равно его выпью, так как то, что ушло сегодня, непременно придет ко мне завтра.
Поэтому он приготовил ужин и начал с того, что вытащил заранее приготовленный кувшинчик, который рассчитывал выпить благодаря только что заключенному компромиссу. Опустившись на колени перед очагом, составленным из толстых плиток, Шопен собрал подгоревшие щепки, положил на них охапку хвороста и дунул: из его могучей груди вырвался настоящий ураган, и высокое пламя невероятными отблесками осветило этого странного индивида и берлогу, в которой он обитал.
Когда щепки превратились в раскаленные угли, Шопен направился в угол своего логова, взобрался на табурет и отрезал большой кусок шпика, что свисал с закрепленной под потолком балки. Кусок этот он закрепил на конце бечевки и принялся вертеть ее над огнем, издавая глухое ворчание, когда жару удавалось опалить его толстую, как у бегемота, кожу.
Таков был ужин Шопена.
Он слопал этот сочащийся жиром красновато-коричневый кусок свиного сала, вгрызаясь в него не хуже собаки и закатывая глаза от удовольствия.
Затем, зажав в кулак выщербленную кружку, в которую он перелил содержимое своего кувшинчика, он осушил ее одним махом, и тогда глубочайшее ликование озарило это наполовину закопченое от чадящего пламени лицо: Шопен пребывал на вершине блаженства.
Долго еще в неясном полумраке логова, освещаемого лишь отблесками затухающих угольков, сидя на корточках у огня и подперев кулаками свою рыжую бороду, Шопен обдумывал свое счастье, то есть пищеварение.
Затем, немного захмелев от меда, он проворчал: