Так погибло славное сообщество тугов-душителей, таинственная секта иогов, премного досадившая Халдею, Тимохе Саврасову, Фите-Ижице и клевретам ихним. Прощайте, Верховный Душитель, Стальное Тело с чугунным гашником, Черная Пантера! Прощайте, Главный Начальник, Хранитель Печати, и вы, Бурый Медведь, несравненный вождь делаверов, команчей, ирокезов! И ты прощай, Хамово Отродье! Все проходит! И от самых великих деяний не остается даже и следа в памяти человечества! О суета! О тщета, о гибельная самонадеянность!
…Я предложил заимствовать название из библии. Скажем: библиотека Исуса, сына Сирахова. Преимущество наименования: библиотеку можно называть открыто, никто не догадается, о чем ведется речь. Любвин заметил: название слишком церковное, а библиотека светская, вольная и должна иметь касательство даже к страшному анархисту Прудону; не лучше ли ее назвать «Взрыв», «Поджог», «Бунт»? Что и говорить, привлекательно, но я, уже умудренный в некоторых подпольных действах, настоял на своем: церковное название больше подходит к нашему бурсацкому обиходу.
Со мной согласились…
…За дело взялись с бурсацким рвением. Месяц спустя у нас набралось около двухсот книг. В библиотеку включалось только запрещенное: Тургенев, Гончаров, Некрасов, Короленко, Писемский, Лесков, песенник лубочного вида, выдранная из библии «Песнь песней», Надсон, Плещеев, «Записки из мертвого дома», «Преступление и наказание», «Саламбо» Флобера. Часть книг ходила по рукам читателей, другая часть пряталась в шкафах, в сундуках, в комодах, в партах; библиотеку невозможно было «накрыть» целиком. Каталог хранился у Пети Хорошавского. Книги переметили: на сотой странице под текстом ставились три буквы: И-эс-эс — Исуса, сына Сирахова. Если бурсак зачитывал книгу и утверждал, что книга его собственная, мы, библиотекари, находили наш тайный знак, наш экс либрис, и уличали преступника. Знак был известен только избранным.
Собирали пожертвования и книгами и деньгами, но главный прибыток получался от покраж. Я обокрал приятельницу и сослуживицу мамы, Агриппину Тимофеевну, стащив у нее трилогию Алексея Толстого и Фауста в кожаных переплетах. Любвину удалось стянуть у родственников-семинаристов том сочинений Добролюбова. Им мы премного гордились: у нас есть даже «сам» Добролюбов. Очень нам хотелось иметь «Что делать» Чернышевского и «Очерки бурсы» Помяловского. Имя «Чернышевский» и название романа его произносились зловещим шопотом, Чернышевского достать не удалось, но однажды Трубчевский явился из города веселый и показал из-под полы Помяловского в одном томе: он «упер» его с прилавка земского книжного магазина. Была устроена разухабистая пляска. В поощрение и в помощь Трубчевскому отрядили Витьку Богоявленского. Они славно поработали в пользу «общего дела». Прибавились Чехов, Станюкович, Решетников, Левитов, «Детство и отрочество» Толстого.
О Толстом было известно: он знаменитый писатель, не признает ни церкви, ни обрядов, стоит за мужиков, но между прочим своего поместья им не отдает. «Детство и отрочество» нас охладило: ничего запрещенного в нем мы не нашли. Притом же детство Толстого и его близких показалось нам тусклым и лишенным значительных и занимательных событий. То ли дело подвиги Трунцева! Да и туги-душители тоже чего-нибудь стоят. Мы недоумевали, почему «Детство и отрочество» считается классическим произведением. Помяловского мы ставили несравненно выше Толстого, На помощь пришел Любвин. Он начал толковать Толстого, подобно тому как Филарет толковал тексты священного писания в своем катехизисе: трояко и иносказательно. Предварительно Любвин пустил слушок, якобы достоверный, будто цензура искалечила повесть Толстого и «главного» печатать не разрешила. Но будто бы Толстой во многом цензуру перехитрил. Надо только умеючи его читать. И Любвин учил этому искусству. Приятель, например, читал о Сереже Ивине:
— «Он чувствовал свою власть надо мной и бессознательно, но тиранически употреблял ее в наших детских отношениях…» — Здесь Любвин многозначительно гмыкал и по обычаю своему мрачно спрашивал: — Понимаешь, куда загибает?
— Не понимаю, — признавался я чистосердечно и с недоумением глядел на приятеля.
Любвин снисходительно вразумлял:
— …Тиранически… — догадывайся, на что он наменивает. Он на царя, бесов сын, наменивает. Прямо про царя нельзя сказать, что он тиран, ну, Толстой и пишет словно про Ивина, притворяется одним словом, а сам в царя метит, власть ругает… — Тиранически… это, брат, слово запрещенное. Попробуй найти его в наших хрестоматиях или в книгах из казенной библиотеки. Нипочем не найдешь.