— Хедблюм — очень опасный человек для России, — объяснил Михайлов и швырнул пачку денег в общую кучу.
Обнаруженные в конторе деньги Красного Креста были реквизированы в пользу калмыковского войска. В войске этих денег никто не увидел, но Маленький Ванька, — пардон, Иван Павлович, познал их приятную тяжесть, здорово оттопырившую карманы не только в штанах, но и в шинели.
Жизнь была прекрасна и удивительна.
Естественно, после того как были обнаружены столь тяжкие улики, Хедблюму со своими сотрудниками оставалось лишь одно — умереть.
— Что прикажете делать с арестованными? — спросил начальник военно-юридического отдела у атамана.
Тот недовольно подвигал из стороны в сторону нижней челюстью, хихикнул:
— А ты разве не знаешь, что надо делать?
— Знаю.
— Выполняй!
Хедблюм, Обсхау, за компанию вместе с ними Хельми Кофф были повешены. Прямо в вагоне — условия тамошние позволяли это сделать, — потом Казыгирей подогнал к ступенькам «гауптвахты» автомобиль, помог Юлинеку погрузить трупы в машину, и они вдвоем отвезли тела казненных за Хабаровск, на глухую дорогу, сбросили там в кювет.
— Самое милое, самое чистое дело — повесить человека, — распространялся Юлинек, когда ехали обратно. — Ни грязи тебе, ни крови, ни вывернутой наизнанку требухи, все культурненько, аккуратненько — душе приятно.
Казыгирей молчал. Нельзя сказать, что убитые произвели на него гнетущее впечатление, — он и сам много раз участвовал в казнях, обыскивал расстрелянных, не боясь испачкаться в крови, но чувствовал он себя сегодня неважно — не выспался, наверное… Или съел что-нибудь не то. Юлинек вытащил из кармана френча золотую пятнадцатирублевую монету, найденную в пиджаке Хедблюма, посмотрел на изображение царя Александра Третьего.
Показал монету шоферу.
— Говорят, хороший был царь, много доброго сделал для народа.
Казыгирей вскинул и опустил жидкие рыжеватые брови.
— Все они хороши, когда спят на чистой простыни и дуют в две сопелки — народ на цыпочках может ходить мимо. Я с ним не был знаком.
— Неинтересный ты человек, Казыгирей, — произнес Юлинек сердито и, замолчав, отвернулся в сторону.
Примерно в ту же пору — осенью восемнадцатого года, — барон Будберг отметил в своем дневнике, что побывавшие в различных карательных и прочих операциях люди — он называл их «дегенератами», — любят похваляться, как они «отдавали большевиков на расправу китайцам, предварительно перерезав пленным сухожилия под коленами (чтоб не убежали); хвастаются также, что закапывали большевиков живыми, с настилом для ямы с внутренностями из закапываемых (чтобы мягче лежать»). Хочется думать, что это только садистское бахвальство и что, как ни распущены наши белые большевики, все же они не могли дойти до таких невероятных гнусностей».
Умный человек Будберг, все отлично понимал и делил враждующие стороны на «большевиков красных» и «большевиков белых» — и те и другие были, на его взгляд, одинаково «хороши»…
Он отметил, что «и красный и белый большевизм, это — смертельные внутренние опухоли, и против них нужна немедленная операция. При наличии атаманских вольниц и атаманов, не признающих ничьей власти, невозможно создавать что-либо здоровое и прочное». Вот так.
Во Владивостоке плотно сидели чехи и диктовали властям свои условия. Разграбили большинство магазинов и под метелку вычистили склады, находившиеся в крепости. Там хранились неприкосновенные запасы на двести тысяч человек, — от прежнего имущества остались только мятые бумажки, валявшиеся на полу, десятка два оторвавшихся от консервных банок этикеток, да несколько оторванных от обмундирования пуговиц.
Наблюдая за грабежом, Владивосток притих, сделался непохожим на себя, каким-то испуганным, сиротским. Представители армейской верхушки обратились к генералу Дитерихсу, которому подчинялись чехи (все же — «русский генерал русского Генерального штаба», отметил Будберг), но Дитерихс в ответ лишь раздраженно махнул рукой:
— И дальше будем поступать так же, у нас ничего нет и взять нам неоткуда… Русского же нам жалеть нечего!
По Владивостоку гуляли толпы чехов, наряженных в отлично сшитые из прочного штиглицкого сукна кители и шинели, на ногах у них красовались «великолепные сапоги вятских кустарей».
Когда о реакции Дитерихса сообщили Маленькому Ваньке, тот раздражено приподнял верхнюю губу, украшенную аккуратными светлыми усами: