Выбрать главу

Сотник знал, что делал. Калмыкова избрали заместителем войскового атамана и присвоили ему чин подъесаула. Он приободрился и не стеснялся теперь звать свое фронтовое начальство дураками. В Никольске-Уссурийском выступил с речью, в которой похвалил местный совдеп — сделал это вовремя: через несколько дней грянула революция, названная впоследствии Великой Октябрьской, а Калмыкова стали считать героем. Он умел предугадывать события — обладал нюхом; слава человека, пострадавшего от сумасбродного фронтового начальства, также работала на него, так что очень скоро войсковой атаман Николай Львович обнаружил, что перед новоиспеченным подъесаулом он просто никто, обычный любитель жареной картошки со шкварками, да вареников, заправленных топленым коровьим маслом. Дело дошло до того, что Калмыков стал брать домой войсковую печать — вот так он поставил собственную службу в Уссурийском войске.

Он по-прежнему продолжал поддерживать Советы, но в конце ноября семнадцатого года, прочитав во владивостокской газете о том, что большевики ведут сепаратные переговоры с германскими властями о заключении мира, потемнел лицом и, стиснув зубы, выкрикнул громко, с каким-то простудным визгом:

— Предатели!

Больше Калмыков в защиту совдепов не выступал, скорее, напротив — старался лягнуть большевиков. И побольнее. Когда это удавалось, был доволен.

***

На убитых китайцев в тайге наткнулись гродековские казаки — кости добытчиков медвежьих лап были тщательно обглоданы, обсосаны, объедены муравьями, мелкими и крупными голодными зверушками, пауками, прочим лесным населением, у которого одна задача — выжить, обмыты дождями, выскоблены до блеска ветрами, — казаки пришли к Калмыкову домой, в маленький чистый домишко, который тот снимал:

— Слышал, Палыч, там китаезы убитые валяются…

— Где там?

— В тайге.

— А конкретно?

— Километрах в двадцати пяти от Гродеково.

— Ну и пусть валяются, — Калмыков понял, о ком идет речь, вспомнил свою погоню и равнодушно махнул рукой. Иногда человек пропадает в тайге совершенно бесследно, годы проходят, а его не могут найти, — и очень часто не находят, а здесь минуло времени всего ничего и хунхузы отыскались. Тьфу! Калмыков ощутил, как у него нервно задергались усы, он подбил их пальцем, отвел в сторону глаза.

— А если полиция…

— Какая еще полиция? — удивился Калмыков. — Вы чего, мужики! Да мы теперь сами себе полиция…

— Ну-у… — задумчиво протянул старший из казаков, — вдруг разборка какая-нибудь… Либо следствие.

— Никаких разборок, — оборвал его Калмыков. — Никаких следствий.

— Или…

— Никаких или!

— Как скажешь, атаман, так и будет.

Калмыков улыбнулся, ему нравилось, когда его называли атаманом.

— Кости зарыли, нет?

— Не стали зарывать… Мало ли что! На всякий случай сохранили в первоизданном виде.

— Первозданном, — передразнил Калмыков и велел: — Заройте!

Калмыков подумал о том, что воздух здешний постепенно, из месяца в месяц, насыщается каким-то странным трескучим злом — подъесаулу казалось, что он даже слышит этот железный треск; когда треск появляется, то возникает и запах крови, хорошо знакомый всякому фронтовику… И тогда невидимые пальцы начинают сжимать горло, делается нечем дышать — очень опасное состояние, в котором может остановиться сердце. Отчего это состояние рождается, а, родившись, никак не может угаснуть? Держится долго — то усиливается, то ослабевает… И запах этот — крови, открытой раны, резаного тела…

Первый раз Калмыков ощутил его в конце лета, в душный предгрозовой день, когда воздух сгустился, сделался стоячим, плотным, хоть ножом его режь, — из тайги тогда и приполз этот тяжелый, тревожащий душу дух.

Не знал, не ведал Калмыков, что это — запах гражданской войны, самой несправедливой и страшной из всех войн на белом свете, не думал, что она случится. Но что-то наводило его на мысль, на догадку — будет она, обязательно будет. И сыграет он в этой войне не самую последнюю роль. Поэтому и вставал перед ним неподвижным столбом запах крови.

Было подъесаулу уже двадцать семь лет; в шевелюре у него появилась седые волосы, в уголках век — морщины, будто он слишком долго смотрел на солнце, губы отвердели, а в глазах поселилось скорбное выражение, как у человека, который слишком много пережил… Иногда Калмыкову приходила мысль, что он может умереть буквально сегодня, нынешней ночью. В том, что он умрет именно ночью, подъесаул бы уверен, — и тогда он делал усилие, чтобы отогнать от себя это навязчивое, очень болезненное ощущение и, если это не удавалось, начинал злиться…