Алексей Николаевич действовал с той энергией, которую придает отчаяние, ходил каждый день в комендатуру, добился, что его принял майор Рист. Майор был любезен, но предложил Алексею Николаевичу уехать в Житомир. Спасение пришло, когда Алексей Николаевич больше его не ждал: бутафор Коваленко сказал, что некто Циндерс дает справки о немецкой национальности, «ассигнаций он не берет, но если у вас есть ценности»… Алексей Николаевич хранил медальон жены — бирюза с жемчугом, этот медальон Антонина Петровна получила к свадьбе от матери. Тоня с того света меня спасла, думал Алексей Николаевич, разглядывая заветную справку. Он должен был уехать в Ровно. Коваленко сказал, что оттуда с таким удостоверением легко пробраться в Германию.
С трудом он протискался в дачный вагон: удалось сесть, он закрыл глаза и почувствовал страшную усталость; безучастно прислушивался к грохоту артиллерии, к женскому плачу, к крикам солдат. Потом в вагон вошли немцы:
— Сходите!..
Алексей Николаевич замешкался. Один немец его ударил:
— Старая кляча, живее!..
Фельдфебель сказал:
— Этот состав для военных. Вы уедете завтра…
Алексей Николаевич поплелся к себе. С удивлением он оглядел комнату, где прожил шестнадцать лет, сел на край стула, как будто он в гостях. Придется подождать до завтра… А что будет завтра? По бумаге я теперь немец, а я и говорить как следует не научился. Кому я там нужен? Сдохну с голоду… Немцам наплевать… Может быть, стать на углу и просить милостыню? Это в пятьдесят семь лет!.. Я мог стать профессором. Даже у большевиков я был учителем, наградили грамотой…
На столике стояла большая фотография Вали, в раме. Валя улыбалась и была так красива, что Алексей Николаевич вздохнул. У меня дочь студентка, может стать известной актрисой, а немцам Все равно — пьянчужка-староста или педагог с тридцатилетним стажем… Валя от меня отступится, это ясно, комсомолка, муж партийный… А Тоня умерла. На кровати углубление — это от ее тела… Ничего не осталось — ни близких, ни дома… И куда ехать? Зачем?
Он вспомнил, как солдат его ударил, вынул из бумажника удостоверение, добытое с таким трудом, и спокойно его порвал. Он прилег. Устал, до чего я устал! Бегал за этой бумажонкой… Глупо… Да и все глупо… Он пролежал полночи с открытыми глазами. Начало светать. Он встал, выкурил две папиросы, жадно затягиваясь; в шкафу среди старых вещей Антонины Петровны нашел веревку, деловито и вместе с тем машинально, уже ничего не чувствуя, ни о чем не думая, сделал петлю, подвинул столик к окошку, проверил, крепко ли держится крюк, на котором висели гардины. Потом все так же деловито надел петлю на шею и, собравшись с силами, ногой оттолкнул столик. Зазвенело стекло — это упал на пол портрет Вали. Громыхали орудия. Но Алексей Николаевич уже ничего не слышал.
8
Услышав по радио слова «киевское направление», Валя взволновалась: значит, скоро освободят мамочку и папу! Если только немцы их не убили… Много раз она старалась представить себе немцев в Киеве и не могла: она видела то довоенный город, люди улыбаются, на Крещатике продают цветы, а небо плотное, как бирюза, то развалины в дыму и ни души… В газете она прочитала, что немцы угоняют население. Но в Харькове жители встречали наших… Значит, угоняют не всех. Может быть, папа спрячется? А маму не возьмут — она больная… И Валя написала Сереже:
«Если ты окажешься в К., постарайся узнать, что с родителями».
Сергей писал неаккуратно, но письма были веселые и столько было в них нежности, что Валя боялась их читать при других. Ей казалось, что она выбирается из темного густого леса.
Даже в поезде дальнего следования создается быт, пассажиры начинают понимать друг друга с полуслова, вагон кажется уютным, обжитым. Люди прожили в эвакуации два года, и хотя жизнь была тяжелой — работали не по силам, недоедали, — она выглядела устоявшейся, постоянной. Только Валя не могла к ней привыкнуть: было попрежнему что-то смутное и в ее улыбке, и в ее судьбе. О ней говорили: «Чудная, а работает хорошо…» Инженер Козлов ставил ее в пример другим. Приезжал фотокорреспондент, снял он и Валю, говорил: «А ну-ка посерьезней. Не поверят, что вы стахановка»… Валя смеялась: «Я сама не верю…»
Она пошла на завод, чтобы оторваться от прошлого, чтобы меньше думать — слишком тяжелой была разлука. Теперь она работала уверенно, спокойно: стоя у станка, она чувствовала себя ближе к Сереже. Правда, он не стреляет из пулемета, он строит мосты, но другие стреляют, значит пулемет для него нечто родное, близкое. Война их разъединила, ничего не поделаешь, нужно отдаться войне, тогда они встретятся. Когда Валя работала, другие не замечали напряжения, — она все делала как будто шутя, а вечером, смертельно усталая, валилась на постель.