Выбрать главу

Неожиданно Луи его прервал:

— Ты, что же, собираешься работать на немцев?

Лансье обиделся:

— Не понимаю, что за тон?.. Я слишком потрясен смертью мамы, чтобы заниматься делами. Я сейчас впервые об этом подумал… И, может быть, именно потому, что ты нашелся. Я не имею права бросить Мадо и тебя без средств.

— Мне ничего не нужно, — сказала Мадо. — И я не хочу в Париж…

А Луи повысил голос:

— Обо мне можешь не заботиться. Я на военной службе…

— Теперь демобилизация.

— Я не собираюсь подчиняться предателю.

— О ком ты так говоришь?

— О Петэне.

— Луи!

— Что?..

— Ты слишком молод, чтобы судить героя Вердена. И потом ты — младший лейтенант, как ты смеешь так отзываться о маршале? Где же дисциплина, о которой ты только что говорил?

— Я говорил о честных командирах. А Петэн — изменник. Я, маленький лейтенантик, вправе сорвать с него погоны! Я был на фронте. Мы могли бы еще продержаться… Да и потом… Можно было уйти в Алжир, в Конго, куда угодно! Все лучше, чем этот позор!

— Ты так рассуждаешь потому, что тебе двадцать лет. Счастье, что судьбу страны решают не молокососы! Разве ты можешь понять, что чувствует мать?

— Зависит, какая… У подлецов тоже матери… А будь жива мама, она поняла бы, почему я так говорю…

— Ты хочешь сказать, что я думаю иначе, чем мама? Ты, может быть, считаешь меня бесчестным? — Лансье уже не помнил, что говорит. — Это легко бряцать оружием, когда подписано перемирие. Ты сам говорил, что не сделал ни одного боевого вылета. Кто тебе дал право судить маршала? Он был в Вердене. Я тоже был в Вердене, я знаю, что это значит… А ты, мальчишка, бросаешь камень…

Он замолк, вытер потное лицо. Луи долго молчал, потом ответил:

— Зачем нужен был Верден, если четверть века спустя тот же Петэн разбазаривает Францию? Я не хотел спорить, ты меня сам заставляешь… Ты заботишься о том, оставишь ли мне в наследство «Рош-энэ». А скажи, ты подумал: что вы нам оставите — Францию или немецкий шантан? Ни о чем ты не думал. И нас растили такими — недумающими… Теперь придется все начинать сначала…

Покойная Марселина часто вспоминала пословицу: беда приводит своего брата. Несколько дней спустя Мадо сказала отцу:

— Вчера я проводила Луи.

— То есть, как «проводила»? Куда он мог уехать?

— Не знаю. Наверно, воевать…

Лансье сел, закрыл руками лицо, так просидел он до ночи. Он проклинал сына и восхищался им; но больше, чем о сыне, он думал о себе, жалел себя — семья расползлась, разлетелась, как Франция… Неизвестно, зачем теперь жить, заниматься скучными делами, пробираться в Париж, по которому ходят грубые, заносчивые чужестранцы…

Мадо вспоминала, как простилась с братом, он торопился, повторял «уходи». Она его обняла.

— Мадо, ты меня не осуждаешь?

— Я тебе завидую.

— Почему? Ты тоже можешь…

— Нет, не могу. Я, Луи, ни во что не верю. Понимаешь? Пустая. Наверно, такой родилась. А тебя люблю. Хочу, чтобы ты был счастлив. Я знаю, нужно сказать иначе… Хочу, чтобы вы победили…

Было это вечером на темной улице, и Луи не видел, как Мадо плакала.

6

Все последние месяцы Сергей много разъезжал — был в Ярославле, в Ростове, в Горьком. Он погрузился в свою стихию; подтрунивал над собой, рассказывая Нине Георгиевне: «Когда я работаю, для меня ничего не существует, мне кажется, что от одного мостика зависит судьба человечества…»

Однако это было неправдой: угрюмо, тоскливо следил он за событиями на Западе. Каждое утро поспешно хватал газету — остановили ли немцев?.. И вот короткая телеграмма на четвертой странице: «Германские войска заняли Париж».

Мадо!.. Его сердце сжалось. Он не часто вспоминал Мадо — дни были заполнены чертежами, планами, цифрами. Он знал теперь, что прошлое не повторится; упрекал себя — почему не подавил сердечного влечения? Он повинен в слезах Мадо. А может быть, она его забыла? Ведь говорила она «это — вне жизни»… И все-таки он виноват… Только очень редко, среди ночи, перед ним вставала Мадо; тогда он признавался себе, что никогда больше не сможет так любить; ей он отдал самое большое — жар сердца, мечту. А утром он не помнил про те признания — жизнь брала свое.

Сейчас как будто опустился занавес. И от всех противоречивых чувств, от душевной сложности и разлада осталось одно: Мадо очень плохо. Ей — как Парижу…

Немцы в Париже!.. Он старался понять совершившееся и не мог. Сколько раз он говорил и Мадо и матери, что Франция, которой правят мелкие бесчестные люди, раздираемая внутренней борьбой, беспечная, беззащитная, рухнет, как только двинутся на нее хорошо вооруженные армии Гитлера. Все же не представлял он себе такой развязки. Он ждал борьбы, может быть, короткой, но отчаянной, героизма, подвигов. Его потрясло, что Париж пал без единого выстрела. Он ругался, как будто перед ним тот самый генерал, который посмел объявить город четырех революций «открытым». Негодяи, впустили, как в гостиницу!..