— Что ты? — повернули некоторые головы с любопытством.
— А гляньте, сидит, как турецкий святой, да зевает ртом, не вольет ли кто туда горилки.
— А ты вот, разумная голова, — отозвался наш старый знакомый Кривонос, — вели–ка Насте залить ему глотку мокрухой, да и мне кстати скропи горло, потому что засуха в нем — не приведи, господи!
— Да и нам не грех! — промычали нерешительно другие. — Богатый ведь дидыч, поделиться бы след.
— Конечно! — одобрил и бандурист Небаба.
— Что, брат, зацепил? — толкнул локтем Сулиму его товарищ, — теперь не отцураешься, голота что пьявки…
Сулима только развел руками, а его товарищ пошел распорядиться в корчму.
А молодой козак нашептывал между тем Химке:
— Выйдешь ли, моя чернобровая, вечерком потешить сердце сечевика?
— Да вам же нельзя с нашею сестрой и разговаривать, не то что… — взглянула лукаво дивчына и засмеялась, отвернувшись стыдливо.
— То в Сечи, моя ягодка, а тут все можно, — и под звуки бандуры запел звонким обольстительным баритоном:
Ой я пишно уберуся,
Бо в садочку жде Маруся:
Обніму я тонкий стан –
Над панами стану пан!
Од дуба і до дуба –
Ти ж, квітка моя люба,
Нишком–тишком хоч на час
Приголуб же грішних нас!
— Ловко, ловко! — сплюнули даже некоторые козаки от удовольствия. — Эх, у Чарноты до скоромины много охоты!
XLIV
В это время появился у брамы молодой, статный козак, держа за повод взмыленного коня, и крикнул:
— Эй вы, бабье сословье! Встань которая да дай коню овса!
Химка вскочила и, вырвавшись от Чарноты, побежала сначала к хозяйке, а потом с ключами к амбару.
— Чи не Морозенко? — толкнул запорожец локтем товарища. — Мне так и кинулись в глаза его курчавые черные волосы да удалое лицо…
— Должно, взаправду он, — кивнул головою товарищ, — мне тоже как будто сдалось… Только если это он, то исхудал страшно, бедняга… должно быть, в Гетманщине не наши хлеба!{69}
— Овва! А пойти бы разведать, он ли, да порасспросить как и что?
— Конечно, пойти, — потянулся товарищ.
— Так вставай же.
— Ты пойди сначала, а я послушаю, что ты расскажешь.
— Вот, лежень! — почесал запорожец затылок и пошел сам на разведки.
Приезжий козак действительно был никто иной как Морозенко.
Он передал Чарноте про зверства Чаплинского и Комаровского, про их насилия, про свое сердечное горе. Чарнота слушал его с теплым участием и подливал в ковш молодому товарищу оковитой; но хмель не брал козака, — горе было сильнее: у Морозенка только разгорались мрачно глаза да становилось порывистее дыхание. Вокруг нового гостя собралась порядочная кучка слушателей, возмущавшихся его рассказом.
— Жироеды! Дьяволы! Кишки б им повымотать, вот что! — раздавались и учащались все крики.
— Братцы мои! — взмолился к ним Морозенко. — Помогите мне, други верные, спасите христианскую душу, дайте с этим извергом посчитаться! Ведь сколько через него, литовского ката, слез льется, так его бы самого утопить было можно в этих слезах; нет семьи, какой бы он не причинил страшной туги, нет людыны, какой бы он не искалечил, не ограбил… Помогите же, родные! Не станете жалеть: добыча будет славная, добра у него награбленного хватит вволю на всех, да и, кроме этого дьявола, найдется там клятой шляхты не мало… Потрусить будет можно.
— А что же, братцы, помочь нужно товарищу, — отозвались некоторые.
— Помочь, помочь! — подхватили другие. — И поживиться след.
— Вот тебе рука моя! — протянул обе руки взволнованный Чарнота. — Головы своей буйной не пожалею, а выручу другу невесту и аспида посажу на кол!
— Друже мой! — бросился к нему на шею Морозенко. — Рабом твоим… собакою верною… и вам, мои братцы, — задыхался он и давился словами, — только, ради бога, скорее… Каждая минута дорога… каждое мгновение может принести непоправимое горе…
— Да что? Мы хоть зараз! — подхватили хмельные головы.
— Слушай, голубе, — положил юнаку на плечо руку Чарнота, — Кривонос–батько набирает тоже ватагу… надоело ему кормить себя жданками… заскучал. Так вот ты и свою справу прилучи к нему: ведь и у него в тамошних местах есть закадычный приятель…
— Ярема–собака? Так, так! — вспыхнул от радости Морозенко и снова обнял Чарноту.
— Перевозу! Гей! — донесся в это время крик издалека, вероятнее всего, с берега Днепра. Прошла минута–другая молчания; никто не откликнулся. — Пе–ре–во-зу! — раздалось снова громче прежнего и также бесследно пропало.