— Я должен сказать тебе кое что.
— Да? Что же? — и ее голос дрогнул…
Тут на них налетел какой-то прекрасный вихрь, который сродни был переплетенью бликов костра и лунного света — такой же легкий, и неуловимый, он подхватил их, и они сами не заметили, как побежали куда-то — не помнили они этих мгновений, но очнулись, стоявшие обнявшись, шагах в тридцати от опушки, в кругу из поднимающихся на пол метра, гладко обточенных камней.
Как же трепетало сердце Рэниса — он, привыкший к яростным порывам, и не подозревал, что могут быть такие вот чувства, совсем не похожие на те, к которым он привык. И он чувствовал, что в любое мгновенье вновь может налететь на них такой же порыв, и вновь будет что-то настолько прекрасное, что потом, в обычном состоянии, этого уже и вспомнить будет невозможно.
Как же ему было хорошо рядом с Вероникой! Как же на сердце светло, от любви ее; он чувствовал себя по настоящему счастливым, но, все-таки, на сердце его была печаль и боль — он решил, что надо, все-таки, рассказать ей все. Ведь, он очень любил своего брата Робина, и не мог так предать его, тем-более, что теперь он понимал все его чувства.
— Вероника, вот что я тебе скажу: я совсем не тот, за кого ты меня принимаешь.
Видя, что девушке эти слова причинили боль, он заставил себя смотреть прямо ей в глаза (а было страшной мукой, видеть, что слова причиняют ей боль) — и поспешно продолжал:
— Нас три брата близнеца. Тебя любит Робин. Ты должна была знать, тебе Ячук должен был передать: у него только один глаз, и нос разодран от удара кнутом — а так бы мы все были на одно лицо. Это он тебя так любит, это он тебе стихи присылал… И я теперь прекрасно его понимаю!.. Вероника, будем же друзьями, но…
Очи девушки были совсем близко, и от их взгляда, чувствовал Рэнис на своем лице такую прохладу, словно все это были поцелуи, и он вздрогнул, как уже мучительно будет им расстаться; девушка, едва ли не касаясь его губ своими, шептала, таким трепетным голосом, что Рэнис и вздохнуть теперь боялся, и в какое-то мгновенье даже удивился: что эта за сила такая, за небольшое время переродившая его некогда гневную душу. А Вероника шептала:
— Нет, нет — я не знаю, что такое говоришь ты. Как же так, когда я люблю тебя? Тебя одного, единственного; и чувствую, что ты и есть любовь моя?
Рэнис даже и не нашелся, что ответить, и долгое время смотрел в ее очи; потом, нашел в себе сил оглянуться: увидел нежно обрамленную лунным светом снежную долину, увидел эти камни, в круге которых они стояли; и так все это было сказочно, непревычно ему прекрасно, что он улыбнулся — и, обернувшись к Веронике, увидев ее, с такой надеждой на него смотрящей, с такой любой сильной и преданной, что вновь почувствовал, как этот неуловимый, легкий вихрь охватил его, и он поцеловал ее.
А она, чуть отстранившись, и плача, но уже от счастья, зашептала:
— Ты только никогда не говори больше этих слов. Я так люблю тебя! И что же может разлучить нас теперь? Мы будем вместе, пожалуйста — поклянись мне.
И Рэнис не нашел каких-то слов, чтобы сказать ей «нет». Легче ему было принять смертные муки, чем вымолвить это: «нет». Он еще попытался сказать: «Я буду тебя любить, и оберегать, как сестру» — однако, и это у него не вышло — и он почувствовал себя одновременно и слабым, и могучим творцом, способным на великий свершения…
И вновь ее легкие руки обвили его за плечи, и вновь нахлынули прохладные поцелуи; и вновь захлеснул их лунный свет, и вновь не чувствовали они ни времени, ни пространства. Кажется, шептали друг-другу какие-то слова — и слова те были несвязны, обрывисты, но самим им казались прекраснейшей музыкой.
Где-то в этом вихре, Рэнис вскричал громко: «Вероника, люблю тебя!» — и, конечно же, не знал, что слова эти услышал и Элсар, который отошел от костра, и стоял теперь на лесной опушке, и, прислонившись к дереву, видел все. Ухмылка искажала его орочью морду, а в глазах сияло бешенство — и сияло с такой силой, что только чувства Рэниса и Вероники, как противоположные ему, можно было привести с ним в сапостовление.
А смотрел он поверх их голов, на восток, прямо в лунные очи. И едва слышное шипенье вырывалось из его глотки:
— Что же — все движется, как я замыслил… За двадцать лет моих мук, они поплатятся сполна… — тут он замолчал; стал подобен ледяной статуе — он прислушивался к чему-то, и, наконец, проговорил громче, торжественным, леденящем голосом. — Они движутся — все движутся к своей судьбе, и с востока, и с запада; и все сойдутся… и кровью, и слезами, и темными веками обернуться эти поцелуи… А я — я, быть может, мог бы спасти хоть этих двоих, но нет-нет, пусть и они хлебнут горя. И, если уж мне суждена тьма — мы уйдем туда вместе…