А он, весь золотистый, словно искупавшейся в расплавленном золоте, точно бог Солнца, вдруг рассмеялся — то был страшный, безумный хохот; но, когда он, продолжая смеяться заговорил — в голосе его не было безумия — лишь холодная, сдержанная сила звучала в нем:
— Хорошо же я додумался: залез в самую малую бочку. И поделом мне — когда это меня, правителя, блеск золота обманывал? Что ж: блеск разуменье мое помутил — и поделом, поделом; тебя поджарило!..
Так хрипел он еще довольно долгое время, но вот, опершись на свой меч, поднялся, и постоял так некоторое время, покачиваясь из стороны в сторону.
— Проклятье. — хрипел он негромко. — …Глаза совсем ничего не видят. Эй, остался еще здесь кто живой?!..
Как выяснилось, в живых осталось еще около десятерых, в том числе — четверо из бочка с Робином. Осталась в живых так же и мать с младенцем; и самое удивительное: младенец уже погрузился в крепкий сон, ну а мать его, говорила:
— Неужели уже все закончилось? А я и не заметила ничего: только нырнула, так маленького то к губам поднесла, да шептала ему что-то… будто бы мгновенье прошло, а погорело то как все… — но тут она заметила тех, кто не выдержал и замолчала, прикрыла глаза, крепче прижала малыша к груди своей…
Постепенно жар уменьшался, однако, стал наползать дым, который совсем не давал дышать, и жег глаза. Надо было выбираться, а сделать это было совсем нелегко. Наконец, Троун к которому хоть немного вернулось зрение, подхватил одну из бочек с рассолом, и вылил ее на одну из догорающих балок — она зашипела, взвился пар, и, хоть и осталось она горячей, но нестерпимо, и можно было, хватаясь за нее, вскарабкаться наверх. А наверху догорали обугленные углы, да из груд углей вырывались запоздалые языки пламени. Кое-как, все-таки, выбрались они, а там, по оставшимся перекрытиям, поддерживая друг друга, добрались и до долгожданного снега — который отступил от пепелищ метров на десять. В этот снег они, с блаженными стонами повалились, загребали его ладонями, терлись об него лицами, затем, с жадностью вдыхали свежий воздух, и все никак не могли надышаться — этот воздух казался им величайшим благом. Наконец, некоторые из них засмеялись, некоторые расплакались — ведь, они же от смерти вырвались! Так бы и совсем они замерзли, если бы Фалко о них не позаботился — сказал, что надо идти хотя бы в хлеб; полежать, погреться там на соломе, в тепле.
Они и прошли в хлев, и там нашли тех троих, которые сумели выбраться через окно. Они взглянули на вошедших со страхом, как взглянули бы на оживших мертвецов, по их заплаканным лицам, можно было понять, что они уже оплакивали их, как заживо сгоревших. И там все почувствовали усталость: разлеглись на этой теплой соломе, и казалась она им чудеснейшей периной, некоторые даже стали закапываться, и вскоре все, кроме Робина, Фалко и Троуна, уже погрузились в крепкий сон. Что касается Троуна, то он, несмотря на то, что все лицо, да и тело его распухло — совсем не унывал: он стремительно прохаживался у выхода и приговаривал:
— Час или полтора прошло… Он быстро должен бежать! Я знаю — конями нашими завладеет, и… куда же он увезет Аргонию. Нет — ничего плохого этот мерзавец с ней сделать не сможет — даже и в таком состоянии у нее достаточно сил, чтобы дать такой рохле отпор… Надо поспешать!.. Нет — стой: сейчас бежать нет смысла: все равно, прежде чем пускаться в погоню, придется добраться до Горова — это еще несколько лишних часов. Ладно — подождем. Но, как же мучительно это ожиданье! О, стать бы сейчас волком…
А вот Робину, в эти минуты, стало как-то очень уж печально. Он вспомнил Веронику — после всего пережитого ужаса, вдруг пришел ее образ, а, ведь, он и видел ее лишь единожды — когда в грохочущей повозке, в царствии «огарков», склонилась она над его братом, так нежно целовала его. И он тихим шепотом повторял ее имя, а в шрамах его лицо рассекавших, словно в руслах высохших рек, катились слезы.
И он зашептал: