Эльфы приветствовали прибывших негромкими, добрыми голосами, вопросами — те им отвечали, но все на эльфийском — Сикус с благоговением слушал, и совсем ни во что не ставил — он, как бы и забыл про свое существование, и рад бы был, чтобы век они так говорили; ну а ему, незримому, только и было бы позволено находиться и слушать, слушать эту дивную музыку. Но вот, однако ж, и к нему обратились:
— Кто б ты не был — прежде чем преступить к расспросам, надобно тебя хорошенько накормить.
И тут подошла одна из эльфийских дев: одетая в белоснежное платье, статная, высокая, с солнечными волосами, которые огромными водопадами спадали по плечам ее — одними этими волосами можно было восторгаться, как чудом природы. Но он увидел ее улыбку, вот рука его взяла его темную, дрожащую, напряженную руку, и такое тут ласковое тепло расплылось по всему телу его, что он даже заплакал от счастья, а еще от испуга, что сейчас вот, над ним, жалким, станут потешаться — что отбросят его, и тепло это пройдет — и будет ему так же, как и прежде: холодно и одиноко.
Но, конечно же дева не отпускала его. Она вела его куда-то, и он видел, что-то столь прекрасное, чему даже и имени не знал. Его узкие глаза были сейчас широко распахнуты, он двигал губами, и, пожалуй, можно было разобрать им самим не осознанный шепот: «Любви… любви… любви…». Они, между тем, прошли между корней, и оказались в дупле, столь огромном, что вам едва ли доводилось видеть подобное. Во всяком случае, здесь помещалась довольно-таки большое помещение, а еще вилась лестница в верхние помещения. Свет исходил от цветов, который росли в горшках, на стенах — у них были широкие лепестки, наполненные пламенем костра, и свет этот был живой, плавно передвигался по лицам.
В это помещенье вошли только Сикус и дева. Вот дева усадила его за стол; вернулась и поставила пред ним эльфийские кушанья, от одного вида которых, у сытого человека потекли бы слюни. Сикус еще сдерживался, еще глядел на деву неуверенно, ожидая, что-то она скажет, а она пропела солнечным голосом:
— Кушай пожалуйста, гость дорогой.
И тогда Сикус, забывши о тоске своей, набросился на еду. Не останавливаясь, ел он до тех пор, пока ничего не осталось, а затем, выпивши напиток, в котором, как показалось ему, был заключен свет Луны, он почувствовал себя так хорошо, как никогда не чувствовал. Он смотрел на эту деву с той преданной любовью, с какой смотрит подобранный на улице голодный щенок, которого и накормили, и приласкали.
Вдруг, он понял, что влюблен. Сердце его сжалось какой-то раскаленной, стремительной стрелою; и вот уж он сам не заметил, как упал перед девой на колени, и поймав ее ладони, стремительно их целуя, лепетал:
— Вы любили когда-нибудь?!.. О — да вы все время любите! Вы любите сильной, чистой любовью; и вас все любят, потому что вас нельзя не любить… А я… Знайте, что если я и любил, то как то, сжато, как будто в клети сидел! Душно мне, душно было! Ну, а теперь то, позвольте мне вас любить! Пожалуйста, пожалуйста… Вы, Святая!..
Он даже и сам не понимал, как это осмелился, такие слова произнести; однако, теперь весь задрожал от сознания собственной ничтожности и подлости, ему даже мерзким казалось, что он осмелился Ей такое сказать — он дрожал, шепча:
— Простите меня пожалуйста за дерзость. Я же…
Но он и договорить не смог — повалился лбом на пол, и там глухо зарыдал.
И тут, о чудо — о счастье ему несказанное, о трепет святой! — она легко обхватила его голову, прижала ее к своей мягкой, теплой груди, и целуя его, как мать целует ребенка, в некоторой растерянности от этой боли несказанной зашептала:
— Да что же ты? Что же ты, родненький ты мой. Да, конечно же! Люби! Люби! Разве же можно не любить?! Конечно же, конечно же…
Никогда еще Сикус не испытывал подобного — ему казалось, что все самые светлые мечты его сбылись — хрустальный город среди звезд; куда улетела преданная им когда-то лебедица — казалось, что он прощен, и что сейчас вот начнется какая-то иная, счастливая жизнь; но в это время все было разрушено.
Хлопнула дверь, в одном из верхних помещений, затем — раздались быстрые шаги, затем — совсем близко; казалось — над самым ухом, зазвенел смех, затем голос: