Первым во внутренний коридор выбежал Ринэм, и там он смял еще нескольких воинов — волки жадно завывая поспешали за ним — вот разветвление, вот еще, еще — во все стороны устремлялись отводы клыкасто-серой реки, но Ринэм несся, сбивая отдельных защитников по главному коридору — так вырвался он во внутренний дворик, где под навесом из полу обвалившихся колонн были сложены раненные — их защитники бросились на волков, но при этом еще закричали, и на эти то крики выбежало еще несколько людских отрядов — закипела яростная схватка — постепенно побегали все новые людские отряды, но и волков становилось все больше — через несколько минут этот, веками дремавший в призрачном своем, снежном сне дворик обратился в сущую преисподнюю…
На этом дворике находился и Робин. Он отнес сюда Мцэю, и уложив чуть в стороне от остальных раненных, взял ее руку, и целуя ее губами, а то и лоб, и побелевшие губы целуя, все шептал ей слова любви, он все не мог поверить, что она, мертва — Нет — просто не могла такая несправедливость свершиться.
Конечно, он шептал ей свои стихи: все новые и новые строки, и чаще всего в тех строках звучали слова «любовь», или же «жизнь». С каждым мгновеньем, все возрастала страсть его, и вот он уже рыдал исступленно, вот уже наполнял строки свои поэтические таким жаром, что все бывшие поблизости раненные уже не стали, но поглощенные этим жгучим голосом отдавали ему все свое внимание. В таком напряжении прошло несколько минут, и приближался Робин к тому состоянию, которое уже случалось с ним и прежде, и которое заканчивалось забытьем (но у человека не столь сильного, закончилось бы и смертью). Жаркие слезы падали на ее холодный лик, и он истово верил, что эти слезы вернут ее к жизни — он верил, что своими любовными заклятьями он оживит ее, и несмотря на то, что его уж всего лихорадка пробивала, он корил себя, что, раз она еще не открыла очей так, значит, он недостаточно искренно все проговаривает. Значит он слаб… И он, называя себя мерзавцем, точно надрывы кровавые выплескивал из себя строчки:
Как раз, когда Робин выговаривал это стихотворение, показалось ему, будто Мцэя пошевелилась — на самом то деле, она была столь же недвижима и холодна, но ему так хотелось, чтобы она пошевелилась, что он уверил себя — дрогнула у нее око, и вот он припал к этому оку, и принялся целовать его; и все еще пытался выговаривать стихи, но чувства рождались гораздо быстрее, чем можно было не то, что проговорить их языком, а даже в разуме в слова облегчить, и он вместе стихов издавал какие-то хрипловатые, отрывистые звуки — так яркое небесное светило, не умещая в себе избыток раскаленного пламени, выбрасывает его исполинскими изжигающими потоки — и они клубясь и переплетаясь, величавые разлетаются в холод космоса — так и от Робина исходил жар, и расходился на многие метры, а дотронуться до него было столь же боязно, как и до раскаленной до красна сковороды.
Это было совсем незадолго до того, как ворвались волки; и теперь уж внимание всех, присутствующих на дворе, было обращено именно к нему. Им казалось, что этот какой-то огненный дух пробрался к ним из недр земли, и вот вершит теперь свое, непостижимое для человеческого разума заклятье.
В это время, пылающий, чувствующий с какой болью рвется из груди, готовое разорваться сердце, Робин, услышал голос, который словно холодный острый клинок прорезался через бурлящие в душе его чувства. Вот что вещал ему этот голос:
— Хочешь ли ты, чтобы она была жива?.. Тогда вырви сердце у ее убийцы! Да, да — у того волка, который разбил ее грудь, и ее сердце! Ради нее ты должен это сделать! На его сердце ее кровь, выжми же эту кровь на ее лицо! И возлюбленная, сестра твоя оживет!!!
Как-то сразу Робин понял, что, ежели исполнит он это, так, действительно, оживет его Мцэя, и первым его порывом было исполнить. Но вот он схватился за раскалывающуюся свою голову, и захрипел растрескавшимися от жара губами: