— Ты не справедлив. Любовь можно приветствовать, но никак нельзя осуждать это чувство. Я вижу: любовь Даэна ко мне, тебе не нравится. Но, разве же, не в том смысл бытия, чтобы любить каждого? Да — и я люблю Даэна, и я стараюсь любить каждого, и ты Рэнис, полюби его…
Тот покачал головою:
— Хорошо, если ты всех любишь, как братьев и сестер, но здесь, ведь иное чувство. Он, ведь, не зря так за тобою ходит…
— Что говоришь ты? А как же не ходить ему, когда нравиться?..
Рэнис нахмурился и проговорил:
— Что ж — если ты не хочешь, чтобы он уходил, так я этого хочу; потому что я лучше вижу, чего он хочет. И вот я говорю ему: поди прочь, или же изведай моего клинка…
— Что говоришь ты! — вздохнула Вероника, и с испугом, с болью взглянула на Рэниса.
Этот проникновенный взгляд девичьих очей несколько смутил вспыльчивого по природе своей юношу, он даже и не нашелся, что ответить, даже и взгляд свой потупил. Однако, надо сказать здесь, что нечто мрачное нависало над ними в обледенелых ветвях деревьев, что-то незримое давило им на плечи и самое худшее, что было в характере Рэниса находило теперь поддержку: он чувствовал раздраженье, и даже не отдавал себе отчет, что раздраженье это не к Даэну, а к самому себе, за то, что не нашел в себе сил объяснить Веронике про Робина, позволил себе так сильно в нее влюбиться. И вот он стоял, опустив голову, и самые разные чувства перемешивались в нем — и, наверняка, все это, из-за одного только присутствия Вероники, закончилось бы не так плачевно, как закончилось, но тут вмешался Сикус.
Человечек этот все время простоял, схоронившись за стволом ближайшего древа, и слышал он эту беседу, и так ему одиноко то было! Он, ведь, чувствовал, что Веронике больно, что совсем не эти препирательства Рэниса и Даэна ей нужны, и вот, когда говорила она, что все должны любить друг друга, так и возник в нем этот порыв — подбежать к ней, и сказать что-то: он и сам то еще толком не знал, что именно объяснить, однако, когда выкрикнула девушка с болью: «Что говоришь ты?!» — так и не выдержал он больше, так и бросился к ним; и Рэним, принявши его за какое-то чудище, выхватил клинок, и только вмешательство Вероники уберегло Сикуса от рокового удара.
Щупленький этот человечек как-то весь сжался, весь напрягся и до такого состояния, что, казалось, вот сейчас весь разорвется; и не смел он взглянуть на Веронику, и хоть смотрела она на него с нежностью — он сам себя так настроил, что только страдание от этого взгляда испытывал. И прохрипел он надорванным голосом:
— Хотя бы не далеко… Я вас так прошу… Немного отойти, и я вам… Я вам кое-что сказать должен… Ну, пожалуйста… Я ж вас очень прошу…
И он весь задрожал, чувствовал он на плечах огромную тяжесть, и, как удара ждал ответа Вероники, и он знал, что если она скажет «нет» — так броситься он бежать в глубины леса, и будет бежать так, до тех пор, пока силы совсем его не покинут, и тогда вот — повалится он под каким-нибудь деревом, и замерзнет там, объятый черными корнями.
Но Вероника отвечала:
— Да, да, конечно же отойдем. Но что же ты, бедненький, так дрожишь. Ну, конечно же отойдем…
И он положила свою легкую ладошку к нему на плечо, обернулась к Рэнису и Даэну и им молвила:
— Ну, а вы то побудьте вдвоем; и, ежели не договоритесь, друзьями не станете, так ни с кем из вас разговаривать не стану…
Конечно, сказала это она в шутку, но так выразительно взглянула на Рэниса, что тот почувствовал некое облегченье: конечно же, она единственно его не как брата любила, но тут же вспомнил он, что спутала она его с Робиным, и почувствовал на плечах прежний гнет, потупился, пробурчал что-то неопределенное да и замер так, ожидая, когда они отойдут подальше.
Сикус, который едва доходил Веронике до плеча, и который очень был похож на иссушенный обрубок дерева, несколько раз обернулся, и все боясь взглянуть на нее, с мукой выдавил:
— Еще хоть немножечко… Ну, на двадцать то шажков…
Она провела рукой по его подрагивающей, пышущей болезненным жаром голове, и тихо спросила:
— Что ж теперь то случилось?..
Они отошли уже шагов на пятьдесят, и за стволами не было видно не только Даэна и Рэниса, но даже и отблесков костров от лагеря Цродграбов, стояла такая мертвенная тишина, что, казалось, они единственные остались в мире.
Сикус почувствовал от этой тиши такую боль, такое собственное одиночество, что, все-таки, взглянул в лик Вероники, ну а как уж взглянул, так и не мог оторваться, так и говорил:
— Я то покаяться должен. Я ж вам много уже речей покаянных говорил, да все то я такая тварь…