В очередном коридоре он замер, так как услышал спереди топот, крики, удары бича. Он быстро огляделся: в одной из стен была приоткрыта железная дверь, он и юркнул туда, в залу погруженную в полумрак, с насквозь ржавыми стенами, и всю заполненную переплетеньем диковинных, тоже проржавевших конструкций, от одного взгляда на которые резало в глазах. Ячук не стал отходить от двери, но, оставаясь в темно-ржавой тени, наблюдал через проем. Так увидел он, к в дальней части коридора замелькали сначала какие-то тени, и вот уже нахлынула, полная злобы и боли процессия. Впереди шло несколько гордых, считающих себя некими великими владыками орков, за ними, закованные в цепи, волочились рабы: то были, в основном люди, и гномы, но доведенные до такого жуткого состояния, что, порою, в этих сгорбленных, заросших, истощенных фигурах невозможно было разобрать — кто есть человек, а кто — гном. Они едва двигали ногами босыми ногами, на которых не было никакой обувки, и так как они цеплялись за выступы на полу, то ноги были рассечены, и за ними оставались кровавые следы. По бокам от этой болезненной процессии перебегали орки-надсмотрщики и били рабов кнутами — били со всей силы; и не только по спинам, но и по голове, и по лицу — у некоторых рабов были выбиты глаза; свежая кровь стекала на их рваные, темные от старой крови рубища…
Ячук смотрел-смотрел, а процессия все не проходила: точнее она двигалась, и даже очень скоро, но, казалось, что это все один и тот же измученный раб проходит, и один и тот же озлобленный орк-надсмотрщик стегает его. Тогда маленький человечек прикрыл глаза, и стал проговаривать про себя стихотворение, которое сочинил, по просьбе Хэма Сикус — сочинил ко дню рождения Вероники, который, по не знанию настоящего такого дня, праздновали в первый день весны. Сикус стихи сочинил, однако, читать постыдился, только записал их, и передавши Хэму, сослался на сильную головную боль, и на дне рождения не присутствовал. Стихи, однако, всем понравились. Вот они:
Проговаривая про себя эти строки Ячук вспомнил и то, как растрогали они Веронику, как захотела она тогда видеть Сикуса, как долго стучались они к нему, и как он, наконец, открыл — и стоял пред ними бледный, напряженный. Как на самые искренние теплые слова Вероники и, наконец, на поцелуй ее, ответил какой-то болезненной, мучительной, лживой речью — слишком правильной, полной с трудом подогнанных друг к другу слов; как он, в конце концов, от поцелуя Вероники смертно побледнел, и пошла у него из носа кровь; как он, не выдержал мученья, и схватившись за голову, в исступлении, со слезами на глазах, Молил, чтобы они оставили его. Конечно, они оставили — но радостное тогдашнее настроение было разрушено…
Ячук открыл глаза и обнаружил, что коридор уже опустел, что крики, и удары кнутов замолкают в отдалении. Тогда он вышел, и направился дальше: кровь под его ногами уже запеклась, и смешалась, со слоями крови и ржавчины которые накапливались на этом полу, в чреде однообразных дней, веками.
Еще некоторое время прошло, и вот вышел он в залу, в которой от одной стены до другой было не менее сотни метров, а в центре ее зиял огромный проем, из которого, вместо с душными клубами освещенного ярким белесым пламенем пара, выходили, и терялись в таком же проеме в потолке бесчисленные ряды цепей; все эти цепи пребывали в беспрерывном движенье: одни поднимались, другие — опускались. Вот на очередной цепи вынырнула из дыма, стала подниматься выше, тележка доверху груженная рудой, в которой проблескивали золотые вкрапления. Вот иная тележка, но уже пустая, начала стремительно спускаться сверху. Ячук подбежал к огражденью, над проемом: и примерился, собирая запрыгнуть в пустую тележку, как делал он уже и много раз раньше. Теперь задача осложнялась тем, что на спине его был тяжелый рюкзак — предстояло пролететь полтора метра…